Изменить стиль страницы

— Ладно, Анфиса, может, в жизни больше и не свидимся, — сказал жене спокойно. — Знай, что зла я на тебя не держу, коль не люб оказался. Не твоя, видно, в этом вина, может, войны, может, еще чья. Живи, как лучше. Вернусь живым, ребят помогу взрастить до самостоятельности, не вернусь, прости и на этом.

Добрый он был душой-то, несмотря на свою нелюдимость и тяжелый язык, ворочавшийся что мельничные жернова.

Тут-то и зашла Соля по своим почтарским делам. И в сумке вроде ничего для Колодиных не погодилось важного, просто зашла на беду. Знала и о размолвке. Приход ее Анфиса встретила холодно, помнила, что когда-то Соля любила Никиту. Давней давности это было дело, еще в девках бегали и та и другая, но ведь ревность-то со временем становится крепче. Тогда не свела судьба Солю с Никитой, не всегда судьба любовь сводит.

Вошла Соля, у порога остановилась.

— Спорынья в тесто, — сказала Соля Анфисе, как раз замешивавшей небольшую квашонку.

— Проходи в передний угол, — скупо пригласила Анфиса. — Гостьей будешь.

— Спасибочки.

А сама так и осталась стоять у порога. По деревенским обычаям дальше порога селяне не проходили, когда в дом ссору вносили, грех, стало быть.

— Что у порога застряла, пенять пришла? — спросила Анфиса.

— Пенять не пенять, а вроде этого, — проговорила Соля. — К тебе, Никита, имею слово: не обижай Анфису, честна она.

— А ворота? — спросил Никита.

— Это от злости или по дурости…

— Ты мне зубы не заговаривай, не думай, что на слово поверю.

— Дело твое.

— Может, знашь, кто вымазал?

— Знаю.

— Кто? — так и подался вперед, к дверям, Никита, тяжел у него был кулак, а тут еще на фронт дорога зовет.

— Я, — сказала Соля.

Анфиса и Никита так и опешили.

— И прошу прощения, — закончила Соля, — потому как тебя любила… Рассчитаться с товаркой захотелось.

Отвел последние два дня отпуска Никита при родном доме. Ворота распилил на дрова, новые поставил. На столбе повесил самодельный, из жести гнутый, ящик, чтобы почтарка в дом не заходила. Большего оскорбления для Соли нельзя было придумать. Такой ящик висел лишь у дома Барабиных. По-разному в деревне судили о Соле. Одни были довольны — не будет на грех наводить, пусть у ворот держит поворот, другие жалели почтальонку — как-никак столько вестей она за войну принесла: и горьких и радостных.

И позже, когда Никита уехал на фронт, узнали правду. Оказалось, что не Соля вычернила Анфисе ворота, а Ферапонт Барабин. Он тогда работал учетчиком, в поле частенько встречался с красивой и статной Анфисой и виды имел. Но не вышло, даже умные изречения греческих философов не подмогнули. А вот на другую ногу от гаечного ключа стал прихрамывать. Представился случай свести счеты — постарался.

Но правда все равно пришла и к Никите. В сорок пятом он пришел насовсем. В шею ранило. Голова не поворачивалась, будто стяжками намертво притянули ее к плечам. Снял Никита с ворот жестянку. Извинился перед Солей. Но Соля больше в дом не заходила, а редкие письма отдавала всегда дежурившим у ворот Сеньке с Митькой.

Вот и сегодня Соля протянула Сеньке серый конверт, хотела пройти дальше, к избе бабки Сысоевны, но заметила на ладошке парнишки водянистые пузыри надавышей.

— Супонью натер, — сказал Сенька, — запрягать учился.

— Талинкой прижги, — посоветовала Соля, — вмиг засохнет.

— Боюсь, — честно признался Сенька.

— Приди вечерком… Э, постой, вечер занят, приди, когда солнце закатится, я прижгу. Не боишься?

— Так не боюсь, — сказал Сенька.

— Сысоевна дома, не видал?

— Дома.

Бабка Сысоевна сидела за столом, накрытым старой кашемировой шалью вместо скатерти, неподвижная, сломленная, как старый крест на заброшенной могиле. Слезящимися глазами она рассматривала синие листки «похоронок». Их было шесть. И все шесть принесла Соля. Может быть, поэтому Сысоевна и не любила Солю, даже не отвечала на ее приветствие «хлеб да соль — спорынья в тесто». Но Соля не обижалась. Она заходила в дом без приглашения, усаживалась на гнутый венский стул с удивительно острым скрипом, чем-то напоминающим стон умирающего человека, и следила за сухими длинными пальцами Сысоевны, перебиравшими казенные бланки, все одинаковые, с одинаковыми словами на ее, таких разных, сыновей. «Миколай, Микита, Митрий, Сергей, Михаил, Василий», — бормотала Сысоевна, вспоминая сыновей. Соля ни о чем не говорила с Сысоевной. Да и о чем было говорить — утешать поздно. Просто сидела и молчала. И уходила не прощаясь. Сысоевна давно перестала замечать людей, но почтальонку всегда определяла по звуку шагов.

Сысоевна редко выходила на деревню, за солью там в магазин, за спичками, но если выходила, то шла по самой середине неспешным шагом.

Дом ее был скатан из кондовых, в два обхвата, лесин, которые и сейчас, после шести десятков лет, гудели при ударе обухом топора тугим звоном. Окна от земли отстояли высоко, а на крутой крыше коньком не задерживалась ни одна капля, ни одна снежинка.

День догорал. Белое, как луна, солнце осторожно присаживалось на пашню. По деревне, оставляя болотные ошметины, пахнущие травой-омегом, возвращалось с луга стадо. Скрипели ворота, гремели подойниками хозяйки, зазывая скотину.

— Белка! Белка, куда, зараза, хвост взвинтила! Пошла домой! — кричала Гутя Куркина на черно-белую коровку-первотелку, норовившую прорваться сквозь заулок к колхозному огороду.

Соля помогла Гуте справиться с коровой.

— Тебе письмо, — сказала Соля.

— Положи в малухе на окно, — ответила Гутя.

А сама присела возле первотелки, помыла теплой водой вымя, начала доить. Первые струйки звонко ударили в дно подойника.

— Нехорошо, Гутя, ой как нехорошо, — сказала Соля, присаживаясь рядышком на перевернутую колоду.

— Ты о чем?

— О ком, — сказала Соля, не уточняя.

Гутя распрямилась. Была она в синем, в мелкий слепой горошек платье, которое туго обтягивало ее грудь и, сильно приталенное, вырисовывало широкие бедра.

— Ну и сбитень ты! — ущипнула ее Соля. — А я юбку аж ремнем подвязываю, боюсь, слетит при народе.

— Будет, будет прибедняться-то! — шутливо толкнула ее плечом Гутя. — Нам бы щас с тобой, Солька, по недельному отдыху, да по костюму из бостончика, да кудрей навить у городского парикмахера… И-и! Ни один бы прокурор не устоял! Ты вроде о чем-то заикнулась?

— Слух о тебе нехороший по деревне катится. Как ком снега в оттепель.

— О Барабине Ферапонте, что ли, ведешь разговор? — спросила Гутя с вызовом.

— А хотя бы и о нем.

— А муженек мой что устаканивает? — спросила Гутя. — Матвей мой, а?

— Что он может устаканивать, он на войне.

— На войне… Как написал, что вместе с бабой сено вез, так я…

— Так ты сразу с обиды с Ферапонтом за соломой поехала? Так?

— Так. Хотя бы и так! Бабы-то, они знаешь какие? Ну, ладно, лешак с ней, но ведь он и с другой снюхался!

— Откуда ты знаешь?

— Прописал. Он у меня дурачок, во всем сам признается.

Гутя сбегала в малуху, маленькую комнатку-пристрой, принесла старое письмо.

— Во, Солька, слушай. «Лежим мы на сеновале…» Нашел место, где воевать — на сеновале! Слушай дальше… «Лежим мы на сеновале. Сейчас взлетит ракета, и мы пойдем в бой. А пока я слушаю, как поет коростель». Видала, коростеля слушает. Но это еще ниче, а дальше какая облигация! «Рядом со мной Зося…» Поняла, кто с ним рядом? Зойка, выходит, по-нашенскн…

— Так, может, это — мужик, — сказала Соля. — Поляки ведь…

— Мужик? — переспросила Гутя. — Слушай, Солька, а я как-то сразу на бабу махнула в думах. Может, зря я его и пушила. Написала со злости, шатайся, мол, там по сеновалам со своими Зосями, я тут тоже хахаля подыщу.

— А он что ответил?

— А он прописал, приду с войны, отбуткаю вместе с хахалем. А в конце лесной шалаш нарисовал со словами…

Гутя развернула другой лист.

— Смотри, вишь — шалашик. А вот слова… «Немец минами лупит почем зря. Хорошо, что я вместе с бойцом Барбарой попал в этот шалаш». Видала, вот так всю войну, по сеновалам да шалашам. И бойца себе подыскал — Варвару.

— Барбара, а не Варвара, — уточнила Соля.

— А, какая разница, все равно это наверняка — баба!

— Чудышко мороково, это же Европа! Заграница, одним словом. У них фамилии не такие, как у нас. У нас Иванов — мужик, Иванова — баба. Коротко и ясно.

— У них наоборот, что ли?

— Не наоборот, но по фамилии иногда трудно определить. Вот мисс, миссис и мистер… Который кто тут будет?

— А чемер его разберет. Мистер, наверное.

— А синьора, синьорина, синьорита… Как тут?

— Ну тебя, Солька. Что же мне сейчас делать?

— С Барабиным-то далеко зашло?

— В губную гармошку поиграли, и все.

— В какую еще губную? — не поняла Соля.

— Ну, поцеловались…

— Много?

— Раз пяток.

— Вот так и скажешь.

— Кому?

— Ясно кому — муженьку.

— Чокнулась? У него кулачище-то больше твоей головы.

— Значит, ничего не говори.

— А если спросит, как жила тут без него?

— Отвечай: точно так же, как и ты без меня.

— Ой, Солька, умница!

Белка замычала, напоминая хозяйке о молоке. Гутя снова присела, дымящиеся паром струйки били сейчас в дно подойника глухо, с хрустом, словно кто-то прохаживался по осенним капустным грядам.

Вдруг Гутя выпрямилась и сказала твердо:

— Расскажу все, как есть.

— Тоже верно, — сказала Соля, поднимая с земли сум ку.

— Приходи за молоком.

— Спасибо, у меня с третьего дня незадеванное стоит в погребе.

— Твой-то как, воюет? — спросила Гутя.

Соля не ответила. Шаги ее отяжелели, словно сумка не полегчала на полдеревне, а стала еще тяжелей. Направлялась она к дому Марии Полушиной.

Крестовый сруб Полушиных был поставлен как раз перед самой войной. Муж Марии, Павел, слыл мастером на все руки. Работал он плотником в бригадной мастерской. Гнул дуги, плел ходки, полозья для саней из соковин правил, по веснам выделывал вилы, грабли, черенья для литовок. Помимо колхозной работы не отказывал Павел селянам и в мелкой, домашней. Родился новый человек, бегут к Полушину: «Паша, зыбку сообрази». Умер — «Паша, гроб нужен». Руки Павла Полушина называли добрыми. Денег за работу он не брал. Может, потому и жил бедновато, в пролитой всеми дождями избенке с соломенной крышей, вросшей в землю двумя углами, отчего была похожа на задравший нос тонущий корабль. За людскими заботами не доходили руки до собственного хозяйства. Сыновей своих, а их было трое — три Кондрата — выучил печекладить, лудить посуду, из камня известь выжигать, штукатурить, вырезать наличники — всей нехитрой, но необходимой крестьянской азбуке, без которой не проживешь в деревне. Когда Кондрат-старший стал прикладываться к стакашку, вроде бы как из уважения к хозяевам или с устатку — денег-то и сыновья за работу не брали, — Павел ременными вожжами хорошенько выдрал его: «Не вином дело крепится, а раствором». В начале сорок первого на бригадном сходе решили всем миром, называемым в здешних местах помочью, построить Полушиным крестовый дом. Лесу колхоз выделил полсотни кубометров, железа на крышу через эмтээс достали. В два дня срубили и перекатали на мох, даже полы и потолки настелили. С невидимой мужской слезой входил в новье Павел — построили-то так, без копеечки, в благодарность за доброту его душевную.