Изменить стиль страницы

Незадолго до конца года на мадридском фронте произошло одно малозаметное, но немаловажное событие: сняли Клебера. Официально его, собственно, не снимали, просто в связи со стабилизацией положения упразднили сектор; которым он командовал, нового же назначения не предложили. И в результате Клебер остался не у дел. Новость привез Фриц, но, изменяя своей прирожденной дисциплинированности, сообщил ее с оттенком неодобрения в голосе. Неожиданно для меня Лукач открыто возмутился. Он обозвал генерала Миаху завистливой бабой и плешивым иезуитом, а отбушевав, подошел к окну, припал к стеклу лбом и, барабаня пальцами по раме, долго рассматривал, как Пакита и Леонора развешивают выстиранное белье. Насмотревшись, комбриг прошелся из угла в угол и велел подать машину.

Через четверть часа «форд», прорезав Эль-Пардо, уже останавливался перед бывшей жилплощадью испанских королей. Оставив меня в машине, что он делал крайне редко, Лукач по пустому каменному двору проследовал к левому крылу дворца, без наружных часовых выглядевшего как закрытый для перемены экспозиции музей; а ведь еще вчера в той части, куда вошел Лукач, размещался штаб сектора и перед высокой сквозной оградой толпились автомашины и мотоциклы, а по каменным плитам не смолкал гул шагов. Прошло не больше получаса, и комбриг вышел в шинели нараспашку. Звонко постукивая тростью, он направился к открытой рядом с замкнутыми воротами калитке. Пока Луиджи мчал нас домой, Лукач говорил, удовлетворенно откинувшись на спинку сиденья:

— Может, мне с Клебером, продолжай он сидеть у нас на шее, сроду не удалось бы покалякать по душам, а при таких обстоятельствах получилось. Но начал я не с комплиментов, а выложил перво-наперво, что не могу забыть, как он себя в ноябре с нами повел, упрекнул и в том, что он интербригаду на чечевичную похлебку променял, а уж после высказал и другое. В частности, что не совсем зря его еще недавно «спасителем Мадрида» величали, пусть даже так ни про кого говорить нельзя: не будь на то воля самого народа, не пойди он на невиданное самопожертвование, никакой военный гений не смог бы уже почти взятый город отстоять. Однако Клебер, как ни крути, а больше любого другого в часы пик сделал, и с ним отвратительно поступили — неблагодарно и неблагородно. Мало того, для самооправдания пустили версию, будто он столковывался с анархистами против Ларго Кабальеро. Убежден, что клевета!.. И все же Клебер, между нами говоря, остается для меня загадкой[42].

Дней за пять до католического рождества, которое по многовековой традиции празднуется во Франции всеми, вплоть до активных атеистов, я напомнил Белову, что телефонисты и охрана штаба первого набора едва ли не единственная из бойцов бригады, кто с Фигераса не увольнялся в отпуск. Белов, с легкой иронией похвалив меня за заботу о людях, тут же дал соответствующие указания Барешу и Морицу.

Бареш не проявил энтузиазма, но произнес «будет исполнено» и немедленно подсадил на уходящий в Мадрид камион Казимира на пару с Гурским. Мориц же, занявший своих гномов перематыванием нескольких километров провода на новые, облегченные катушки, затрясся от негодования и начал опротестовывать решение Белова такими доводами, словно ходил в заместителях Емельяна Ярославского, в бытность того предводителем воинствующих безбожников. Опешивший было от столь идейно выдержанного отпора Белов принялся уламывать старика, но Мориц, поджав узкие губы и уставившись в пол, был глух ко всем доводам, и хотя ему ничего не оставалось, как подчиниться, он, даже уходя, продолжал спиной выражать упрямое сопротивление.

И оно было, не пассивным. Спустя некоторое время Мориц постучался опять и, с плохо прикрываемым стеклами очков торжеством во взоре, предъявил Белову протокол общего собрания штабных связистов. На нем присутствовали все девять бойцов, сархенто Ожел и теньенте Мориц, председательствовать же этот хитрец пригласил Клоди, недавно назначенного комиссаром служб штаба бригады. Из протокола вытекало, что по предложению сархенто Ожела участники собрания единогласно приняли резолюцию, осуждающую те несознательные элементы, которые совместно с реакционерами всех мастей празднуют мифический день рождения никогда, как установлено наукой, не существовавшего Иисуса Христа. В заключение резолюция провозглашала, что телефонисты штаба в столь решительный для судеб мировой революции момент категорически отказываются от предложенного отдыха, а тем более от всяческих увеселений, вплоть до окончательной победы над ненавистным фашизмом. Соединение в резолюции газетного стиля с напористостью свидетельствовало, что автором ее был не Клоди и уж, конечно, не Мориц, удовольствовавшийся ролью тайного вдохновителя, а вероятнее всего — Ожел.

— Вот, последовал твоему гуманному совету, — попрекнул меня Белов, отпустив восвояси Морица, на затылке которого победоносно вздыбился седой хохолок, — и в результате в мракобесы попал. И поделом. Ведь наши-то телефонисты все как один поляки еврейского происхождения, отцы, небось, еще в синагогу ходили, а я силком заставляю их христианское рождество отмечать…

Гурский и Казимир вернулись в Фуэнкарраль еще засветло и не навеселе, как можно было ждать, а наоборот, в чрезвычайно строгом настроении.

Пригласив меня по старой памяти в помещение охраны, большая часть которой была мне уже мало знакома, Гурский потребовал, чтоб я завтра же устроил перечисление их обоих в батальон Домбровского, прошло, почитай, с месяц, как я обещал это, сколько же можно откладывать.

На мой вопрос, чего это вдруг им так приспичило, Гурский рассказал, как они сегодня повстречались в мадридском кафе с отпускными домбровцами, а меж них углядели — подумать! — трех хлопаков из собственного их шахтерского городка, может, и слыхал, это к северу от Лилля. Если я вправду им с Казимиром товарищ, то обязан, понять, что служить больше в штабе бригады им вовсе не можно, стыд берет…

Бареш, когда я подсунул ему рапорт Гурского и Казимира, немного для фасона поломался, но, поскольку он лишь предвосхищал его же намерения, поставил под их закорючками свою подпись.

Я и позже, посещая по делам польский батальон, неоднократно встречался с Казимиром и Гурским, а раз им даже удалось довольно жестоко подшутить надо мной. Случилось это в конце января северо-восточнее Арганды на заключительной стадии маневров, перед подготовлявшимся республиканским наступлением к западу от реки Харама. На них присутствовал начальник оперативного отдела штаба Центрального фронта полковник Касадо, который через два с небольшим года прославился как предатель, обеспечивший военную часть противокоммунистического переворота в Мадриде, а тем самым и сдачу его Франко. Лукач, давно, с первого контакта, интуитивно невзлюбивший Касадо, обязан был в продолжение всех маневров неотлучно находиться при нем. Касадо сопровождал недавно появившийся в Мадриде новый советник с сербской фамилией Петрович, в которой все вокруг да и он сам переставляли ударение на привычный лад, произнося ее как русское отчество.

Почти с зари коронель Касадо, хенераль Петрович, еще один неразлучный с ним советник, называвшийся ни больше ни меньше, как Валуа, но, слава богу, не требовавший, чтоб его титуловали герцогом, переводчица Хулиа, похожая на некрасивую испанку с бесформенной фигурой, зато, как говорили, абсолютно бесстрашная, Лукач, Фриц, Херасси и я блуждали по крутым холмам вслед за то всползающими на них, то сбегающими вниз батальонами. Наконец на занятой поляками высотке Касадо задержался и навел бинокль на дальние склоны, как муравьями усеянные передвигающимися гарибальдийцами. Хотя по календарю полагалось быть зиме, полуденное солнце пригревало по-весеннему, и всем, особенно же одетым в теплое бойцам, сделалось жарко. Меня же, кроме прочего, мучила жажда, так как в утренней спешке я отказался от слишком горячего кофе.

Воспользовавшись остановкой, я отошел к отделению, занимавшему оборону по гребню холма, и спросил, нет ли у кого напиться. Никто из лежавших поблизости не отозвался, но правофланговый, не разобрав, должно быть, на расстоянии, что мне нужно, вопросительно повернулся ко мне, и я узнал Гурского. Получив разъяснение от соседа, он, как всегда, предварительно прочистил горло и сипло крикнул, что в такое пекло у каждого, что было, давно вышло, но у Казимира, у того должно еще оставаться. Лежавший спиной ко мне Казимир, которого я не опознал из-за каски, перекинул через нее ремень фляжки и, не оборачиваясь, протянул назад. Фляга действительно оказалась почти полной, а ее суконная обшивка, чтоб содержимое не нагревалось, была облита водой. Всем существом предвкушая утоление неистовой жажды, я потянул цепочку от пробки и, чтоб не дотрагиваться до горлышка губами, запрокинул голову и поднял флягу. Уже переворачивая ее, я краешком глаза подметил, что Казимир, а с ним и многие из отделения выжидающе смотрят на меня, Гурский же, с риском получить замечание, даже на локтях приподнялся. Но на догадки, что бы это могло означать, времени не осталось. Желанная влага струей хлынула мне в горло, однако на первом же глотке я жестоко поперхнулся, и пароксизм раздирающего грудь кашля обуял меня; одновременно внутренности как огнем обожгло. Проклятая фляжка оказалась налитой ничем не разбавленным коньяком, попав в пересохшую гортань он подействовал вроде крутого кипятку. Заткнув рот платком, я старался — под безжалостный хохот справа — унять напоминающий припадок коклюша неприличный кашель. Когда это удалось, я незаметно вытер проступившие слезы, забил пробку и шагнул к продолжавшему посмеиваться Казимиру. Теперь я овладел собой достаточно, чтобы, отдавая флягу, внятно поблагодарить его и даже присовокупить, что вот, мол, какой нехороший коньяк стали продавать — наполовину с водой. Разочарованный тем, как жертва легко выкарабкалась из подстроенной ей ловушки, Казимир досадливо заявил, что я, видать, совсем упился, скоро начну анисовую за молоко принимать.