Изменить стиль страницы

Есть, комроты!

Да-йешь пулеметы!

Да-йешь батарей,

Чтобы было веселей!..

И тогда все, за исключением снисходительно улыбавшегося Паччарди, Херасси с Прадосом и Морица, не скрывавшего отвращения к поднимаемому нами шуму, подхватывали:

Хором, хором по-ойте дружно,

Комсомо-ольцам эта-та нужно,

Па-айдем, па-айдем

За сове-ецкую власть помрем!..

Понемногу и в отсутствие Альбино с Романом застольные хоры по вечерам, после кофе, привились и закрепились в нашем быту. Распевались преимущественно русские и французские революционные песни. По-русски начинали со старых — с «Варшавянки»,и «Смело, товарищи, в ногу…», потом переходили на советские, периода гражданской войны: «По долинам и по взгорьям…», «Белая армия, черный барон…», «Каховку», дальше — на комсомольскую «Вперед, заре навстречу…» (почему-то минорную), а там и на вошедшую повсеместно в моду, благодаря фильму «Юность Максима», шуточную и лирическую «Крутится-вертится шар голубой…» или на величаво-патриотическую «Широка страна моя родная…». Последние две сходили за революционные, поскольку все, приходившее из СССР, казалось, несло в себе дыхание Октябрьской революции. Исчерпав запас русских, переключались на французские, которые в той или иной степени были доступны всем (за изъятием Бареша и, конечно, Морица, при первых же тактах «Марсельезы» демонстративно удалявшегося спать). Лукач, например, и не зная слов, старательно подтягивал. За «Марсельезой» наступала очередь «Са ира» в традиционном сплаве с «Карманьолой», а там и французской «Молодой гвардии» — мажорной — на стихи Вайяна Кутюрье… А однажды темпераментное трио в составе Белова, Христова и Николая Оларя исполнило бравурную болгарскую «Работници, работнички…», и жаль стало, что она хотя и долетела с Балкан до Пиренеев, в остальной Европе неизвестна.

Текст некоторых распеваемых нами песен подвергался конструктивным изменениям в духе времени. Так «Дальневосточная партизанская» завершалась в новом варианте довольно самоуверенно: «И на узком Гибралтаре Свой закончим мы поход». В «Са ира», взамен прозвища Марии Антуанетты «Мадам Вето», фигурировал «месье Франко», и он, естественно, «обещал перерезать горло» не «всему Парижу», а «всему Мадриду», да и рефрен призывал теперь вздергивать на фонари не всех «лэ буржуа», но «ту лэ фасист». С каким бы, однако, подъемом ни подпевал Лукач этим мобилизующим песнопениям, он не скрывал, что все же предпочитает им другие — обычные народные, сложенные в мирные времена, и в первую очередь, конечно, родные мадьярские, которых он знал неисчислимое количество и смаковал, словно увлеченный собиратель венгерского песенного фольклора, причем пел их Лукач всегда поневоле соло, так как Баллеру, по его словам, «медведь на ухо наступил», а перегруженный Тимар в штабе не задерживался. Не менее, кажется, чем свои мадьярские, Лукач любил украинские песни и не повсюду распространенные, вроде «Реве та стогне Дніпр широкий…» или «Розпрягайте, хлопці, коні…», но и мало вне Украины известные, из которых ближе всего к его сердцу лежали «Стоїть гора високая, Попід горою гай, гай…» и особенно «Вербо, вербо, де ти росла…». Нечего и говорить, что мы быстро освоили их и стали петь хором.

При содействии Прадоса наш репертуар обогатился и двумя испанскими номерами. Первым была рожденная в окопах на редкость выразительная песня о пятом полке; в припеве ее чистосердечно перечислялись по фамилиям те его командиры, с какими бойцы предпочитали идти в огонь — с Галаном, с Модесто, с Листером и с Кампесино; к ним при каждом перечислении присовокуплялся и комиссар команданте Карлос. Вторая — прелестная старая песенка «Четыре погонщика мулов», в которой взамен бесхитростной вдовьей жалобы на глупого мула, утонувшего при переправе через реку вместе с ее мужем, погонщиком, был подставлен актуальный текст о четырех наступающих на Мадрид мятежных генералах; сочетание чисто испанской — горестной и одновременно бойкой — мелодийки с полусатирическим содержанием придавало этой песенке невыразимое очарование; мы без конца повторяли ее, и нас ни капельки не смущало, что, вопреки содержавшимся в ней заверениям, фашисты уже давно занимали преобладающую часть Каса-де-Кампо и захватили Французский мост, ибо суть была отнюдь не в том, в чьих руках все это, а в чьих (несмотря на все это!) Мадрид.

Как-то раз Альбино Марвин, заехавший к нам в обед с записочкой от Паччарди и прихвативший с собою брата, запив последний глоток красного вина первым глотком черного кофе, положил руку на плечо Романа, откинулся на задних ножках стула, подманил Беллини, выставившего нос из кухни, и втроем они запели по-итальянски марш, звучный, как хорал. К ним немедленно подключились наши испанцы, за ними Лукач с Беловым и сидевший рядом со мною Кригер, заметно фальшививший. Внезапно мурашки волнения щекотнули мне шею и щеки: я узнал песнь, которую пели югославские добровольцы на крепостной стене Фигераса под колыхавшимся в лучах восходящего солнца анархистским стягом.

— Итальянская «Бандьера росса». По-русски «Красное знамя». Странно, как можно не знать. Революционеры всего мира поют ее, — кольнул меня Кригер, когда я захотел узнать, какую песню они спели.

Судя по тому, что тогда ее пели югославы, а сейчас трех итальянцев поддержали венгр Лукач, болгарин Белов, испанцы Херасси и Прадос и даже он, немец, Кригер был прав. Тем не менее за шестилетнее пребывание в Париже мне ее слышать не доводилось. Недаром французскую культуру называют сферичной. Она и впрямь очень замкнута, и объяснить это нетрудно: французам ее в общем хватает, в частности — и в области революционных песен, как-никак, но и «Карманьола», и «Са ира», и выразившая порыв целого века «Марсельеза», наконец, и сам «Интернационал» сложены во Франции.

Впрочем, одно из подтверждений международного признания «Бандьера росса», то, что ее знал наизусть германский коммунист Кригер, было непоправимо скомпрометировано уже на следующий день. Альбино Марвин, явившийся за ответом на вчерашнюю бумажку своего командира батальона, войдя, поздоровался, как всегда, по-русски со мной и с писавшим в углу докладную Кригером и тут же, как я решил, по рассеянности, обратился к нему на итальянском. К изумлению моему, начальник разведки застрочил в ответ на чужом языке словно швейная машинка, как умеют одни итальянцы. Когда нимало не удивленный этим Альбино прошел к Белову, я отпустил Кригеру комплимент, до чего, мол, здорово для немца он чешет по-итальянски, на мое ухо немногим хуже Марвина. Но Кригер, с оправданной на сей раз обидой, возразил, что я порю чушь. Ну откуда я взял, будто он немец, когда он родился в Италии от итальянских отца и матери и всегда был, есть и будет итальянцем…

— Как откуда взял? — смятенно оправдывался я. — А фамилия…

— Фамилия! — фыркнул Кригер. — Кто тебе сказал, что она настоящая? Почему ж тогда братьев Марвиных с их фамилией ты держишь за итальянцев, у них она тоже не итальянская, да и сами они словенцы…

В январе, после прибытия на Центральный фронт Четырнадцатой интербригады под командованием генерала Вальтера, Кригер с согласия Лукача перевелся в нее. Вскоре генерал Вальтер, превыше всего ценивший в подчиненных храбрость, понаблюдав Кригера в боевой обстановке, доверил ему приданный бригаде испанский батальон. Справедливости ради скажу, что если Лукача не удовлетворяла деятельность бригадной разведки под началом Кригера, то и после его ухода она не стала функционировать лучше, хотя во главе ее был поставлен выписавшийся из госпиталя Алекс Маас, тот самый немецкий поэт, тяжелое ранение которого так огорчило в свое время Лукача. Что же касается Кригера, то очень долго я ничего о нем не слыхал, пока проездом через Альбасете осенью 1937, года не узнал от Белова, что Кригер по-прежнему у Вальтера, только уже в штабе его дивизии, и произведен в майоры.

— Знал бы ты, как он проводил отдых…

Я высказал догадку, что скорее всего у моря под Валенсией, там есть места почище, чем на Лазурном берегу.

— Как бы не так, — очень довольный, что может меня поразить, отозвался Белов. — Ты, я вижу, позабыл нашего Кригера. Получив заслуженный десятидневный отпуск, он сперва решил провести его там, где ты предположил, в Беникасиме, но сначала завернул сюда, показаться в итальянском отделе кадров. Узнав от меня, что не сегодня завтра начинается наступление на Сарагосу и что Тридцать пятая дивизия в нем участвует, Кригер плюнул на все и помчался обратно на Арагон, а там, не являясь в дивизионный штаб, поскольку числился в отпуске, раздобыл винтовку, понавешал на пояс ручных гранат и пошел с атакующей пехотой брать Кинто. Честное слово. Говорят, отпускник и первым же на колокольню взбежал, откуда фашистские пулеметчики продолжали поливать площадь уже освобожденного селения…

Впервые после того как мы распрощались в Эскориале, я повидался с Кригером там же, в Альбасете, на праздновании годовщины основания интербригад. Он и в самом деле носил на рукавах такие же, как у Белова, широкие золотые полоски, показывающие, что ему присвоено звание «команданте», в остальном же ничуть не изменился, разве только обижался реже. Последняя наша встреча относится к марту 1940 года. Мы прямо-таки столкнулись на углу Моховой и улицы Горького, в двух шагах от подъезда «Националя» и, хотя до того никогда не видели один другого в штатском, не обознались. То ли от неожиданности, то ли на него подействовала сменившая небывалые морозы той зимы оттепель, но Бьянко, как по-настоящему звали Кригера, отнесся ко мне теплее, чем когда-либо прежде, и мимо американского посольства мы прошли еще в обнимку. Я проводил бывшего Кригера до улицы Коминтерна, но так как он из конспирации сказал, что идет в Ленинскую библиотеку, я сделал вид, что верю, и от приемной Калинина повернул обратно. Больше мы не видались. Пока я отбывал в Заполярье определенный мне ОСО срок заключения, Кригер вернулся на свою солнечную, как Испания, но освобожденную от фашизма родину. После моей реабилитации и возвращения в Москву Кригер дважды наезжал в нее, чтобы навестить дочь Ольгу Винченцевну Бьянко, заведующую кабинетом славяноведения в ФБОН, но оба раза болезни — сначала моя, потом его — помешали нам свидеться.