Изменить стиль страницы

Светлый шатен с серыми, навыкате глазами, Крайкович был демонстративным антиподом любому встречному испанцу, но при этом единственный из нас, не считая, понятно, Херасси и Прадоса да еще маленького Фернандо, хорошо знал обычаи страны, понимал психологию ее народа и в этом смысле стал для Лукача незаменим.

Несмотря на то что Крайкович повоевал — сначала в каталонской дивизии Карла Маркса на Арагонском фронте, а затем в батальоне Эдгара Андре, — в этом аккуратно носившем форму кряжистом краснолицем бойце с крохотной кобурой на поясе проступало нечто неискоренимо штатское, этакий себе на уме мужичок. В общении с комбригом, он держался почтительно, но не тянулся и больше походил на исправного фермера, беседующего с управляющим поместьем, чем на солдата перед генералом. Лукач как-то сказал, что Крайкович, несмотря на странствия по заграницам и длительный рабочий стаж, остался типичнейшим венгерским крестьянином. Плохо себе представляя, чем, собственно, кроме фольклорных признаков, венгерский крестьянин отличается от всякого другого, я принял слова комбрига на веру, но при виде иногда посещавшей неподвижную физиономию Крайковича хитрой ухмылки мне начинало казаться, что если хорошенько его откормить, то и светлая масть не помешает ему по всем остальным статьям сойти за Санчо Пансу. Пока же недокормленный до художественного образа Крайкович прочно занял в машине мое место справа от Луиджи, а я отныне на правах адъютанта восседал рядом с комбригом.

Во время длительных поездок Лукач часто вступал в продолжительные беседы со своим переводчиком, но мадьярский язык, в котором обязательно ударение на первом слоге, был до того не схож ни с каким из европейских, так дремуче непонятен, что однажды, соскучившись, я допустил вольность и в паузе задал вопрос комбригу, в самом ли деле венгры, говоря по-своему, понимают друг друга или только мистифицируют посторонних. Лукач улыбнулся, извинился за невнимательность ко мне, но прибавил, что обижаться мне все-таки не следует. За двадцать лет оторванности от Венгрии его язык не мог не выцвести, не обеднеть без практики, а даже самое частое общение с другими проживающими в СССР мадьярами заметных результатов не дает: за многие годы варения в собственном соку речь их тоже вылиняла. Разговоры же с Крайковичем, сравнительно недавно покинувшим отчий край, помогают восстановить словарь, обогащают его народными речениями и оборотами, как бы спрыскивают если не омертвевший, то коснеющий во рту родной язык живою водою…

Почти одновременно с Крайковичем в штабе бригады на должности водителя шестиместной машины Фрица объявился все такой же изможденный Семен Чебан. По ходатайству Лукача жизнерадостный Тимар уступил бывшего моего респонсабля в обмен на краснощекого молодого мадридца, который до сих пор возил нашего советника, но с которым тот мог объясняться лишь как в пантомиме. И у меня, и у Семена времени было в обрез, во всяком случае на сепаратные собеседования его не хватало, случалось, что целую неделю мы ограничивались беглым приветствием при встрече, но по крайней мере я теперь знал, что этот огнеупорный, но внутренне нежный человек — здесь, совсем близко. Во всяком случае, мне предоставлялась порой возможность с чувством, близким к умилению, полюбоваться на каменный профиль Семена, когда он подавал черную карету Фрица, до мрачности серьезный, словно это была погребальная колесница.

Примерно тогда же оперативный отдел пополнился переведенным из батальона Гарибальди чуть ли не шестидесятилетним капитаном Галлеани. Стесняясь гонять его по поручениям, Белов тактично приспособил высокорослого патриарха, с бородкой клинышком, к роли штабного виночерпия и хлебодара, к чему у доброго старика явно имелось душевное предрасположение. И уже на третьи сутки пребывания среди нас Галлеани, похвастав сногсшибательной американской авторучкой, прикинул на бумажке какие-то цифры и объявил, что на одном интендантском пайке съедобного меню не получится, а потому нам всем надлежит вносить на улучшение офицерского стола по две-три песеты в день. С той поры мы зажили. Беллини, встретивший поставленного над ним Галлеани враждебной иронией, постепенно смирился или притерпелся к его брюзжанию, отругиваясь, правда, по-итальянски себе под громадный нос на каждое слово. Зато повара, распознав в Галлеани искушенного гурмана, относились к нему, как и все виртуозы к тонким ценителям, почти подобострастно. Поваров у нас к этому времени было уже двое: к ранее по милости Галло заведшемуся итальянцу из парижского ресторана недавно — в знак внимания к национальной принадлежности командира бригады — прибавился еще и венгр, как и его итальянский коллега тоже прошедший парижскую выучку, тоже рослый, полный и не менее тихий. В одинаковых фартуках, с шумовками в руках, они походили на приставленных к плите парных часовых и различались лишь тем, что итальянец был лыс: прилизанные смоляные пряди начинались у него повыше лба и за висками, откуда, понемногу густея и завиваясь, спускались на шею; венгр же был плешив, и редкие каштановые волосы окружали голое темя нимбом, как на изображениях апостола Павла. Кроме разных шевелюр у наших поваров были и разные кулинарные пристрастия, в основном национального происхождения. В результате устраивавшую большинство французскую кухню постоянно оттесняли то ризотто с шафраном или родственные сибирским пельменям равиоли, то вдруг прожигающий внутренности паприкаш, приводивший не столько даже Лукача, отвыкшего от него, сколько Белова в форменный гастрономический энтузиазм.

Удивительно ли при всем этом, если прибывшие в штаб, бригады по делам или заглянувшие проездом товарищи охотно принимали приглашение отобедать с нами. Чаще других наши трапезы разделяли: теньенте-коронель Паччарди, обычно привозивший с собой кого-нибудь из младших офицеров, третий по порядку командир польского батальона длинношеий Павел Шклиняж в неизменном сопровождении рябого Янека Барвинского, напоминающий параллелепипед артиллерист Мигель Баллер (Белов звал его попросту Мишей, что полностью оправдывалось правильностью, с какой Баллер изъяснялся по-русски), иногда садился с нами за стол и шумный Массар, но без Пьера Гримма. Из испанцев часто обедали походивший на английского кадрового офицера в киплинговском стиле и командовавший бригадой композитор Дуран да еще подлинный кадровый испанский полковник Мангада, разговорчивый и легкий, больше похожий на дряхлеющего дирижера, чем на командира колонны, пять месяцев оборонявшей проходы через Сьерра-де-Гвадаррама, а сейчас спустившейся оборонять Мадрид. Нередко пользовались хлебосольством Лукача и Белова попадавшие в Фуэнкарраль и советники: майор Лоти, майор Ратнер, а однажды и Михаил Кольцов. В период кратковременного затишья наши по французскому обычаю поздние, заменявшие ужин, обеды затягивались, за кофе гости засиживались, случалось, до полуночи, и тогда наша столовая превращалась в подлинный клуб.

С Паччарди обыкновенно приезжал адъютант батальона теньенте Браччаларге — лет двадцати двух или трех стройный итальянец из Аргентины, с овальным лицом и небрежно-изящными манерами, по убеждениям анархист. Представляя нас одного другому при первом появлении адъютанта в штабе бригады, Паччарди назвал Браччаларге моим коллегой, пояснив, что он «тоже поэт». И пожимая по-обезьяньи длинную руку, как бы подтверждавшую право ее обладателя носить такую фамилию (кто-то из говоривших по-русски итальянцев, переводя ее, назвал Браччаларге в шутку «князем Долгоруким»), я вновь испытал неловкость, как и, всякий раз, когда мне напоминали, что во время оно я не избежал участи всех сентиментальных молодых людей и тоже кропал стишки.

Кроме лирического анархиста Браччаларге с Паччарди периодически являлись и коммунисты братья Марвины: старший Романо, именовавшийся у нас привычнее — Романом, и Альбино. Для родных братьев они были поразительно несхожи и внешностью (не считая одинаково высоченного роста и сшитой у общего портного униформы) и характером. Грубую, но правильную физиономию Романа портило выражение угрюмого недовольства, подобно Кригеру, он постоянно находился в состоянии раздражения на кого-нибудь или на что-нибудь, самые невинные остроты выводили его из себя, и даже держа руки по швам перед вышестоящими, он смотрел на них исподлобья. В противоположность брату очень некрасивый, большеротый и губастый Альбино, с маленькими глазками, запрятанными глубоко под брови, излучал по-детски непосредственную жизнерадостность, по словам очевидцев, не покидавшую его и в пережитых батальоном тягчайших передрягах. К начальству — от ближайшего и до Клебера — он относился с подкупающим доверием, но вел себя не слишком по-воински, а скорее как комсомолец двадцатых годов, получающий ответственное партийное задание от авторитетных старших товарищей; со всеми прочими Альбино держался на дружеской ноге, а с некоторыми — в том числе почему-то и со мной — словно мы знакомы со школьной скамьи. Единственный, кто вечно вступал с Альбино в пререкания, был его брат Роман, что вызывалось, вероятнее всего, оскорбленным родовым чувством: будучи старшим, он командовал взводом, тогда как Альбино еще в Альбасете был назначен командиром роты, в каковом качестве помимо мужества проявил и незаурядную распорядительность.

Братья Марвины приехали из Москвы, где, надо думать, обучались в военной школе, потому что кроме русского языка владели и военной терминологией на нем, не случайно также оба сразу же получили командные посты, а главное, знали превеликое множество красноармейских строевых песен. И Роман и особенно Альбино, как и положено итальянцам, отличались музыкальностью и на профессиональном уровне исполняли дуэтом неаполитанские песни, но не давным-давно замызганные сперва граммофонами, затем патефонами, а никогда никем из нас не слышанные, мелодически не уступающие, однако, самым популярным. Мы подолгу восхищенно внимали разливающимся соловьями братьям, а они, переглянувшись, вдруг сменяли репертуар и нарочито одичалыми голосами солдатских запевал заводили в темпе егерского марша: