Изменить стиль страницы

Горев подал руку и мне. Рукопожатие его было жестким, он по-английски тряхнул мою кисть и, прищурив веки, пристально заглянул мне в зрачки (ничего похожего на «любить и жаловать» в его взоре я не обнаружил), после чего повернулся к Лукачу.

— Как у вас дела?

Лукач ответил, что час назад, выезжая из Фуэнкарраля, оставил все в полном порядке, если, конечно, не считать, что пополнений давно нет, а также хронической болезни: в одной бригаде пять марок стрелкового оружия и снабжать пехоту в бою приходится патронами пяти разных калибров.

Дверь за нашими спинами постепенно открывалась, и в помещение входили все новые и новые люди. Горев выбил трубку в сделанную из осколка бомбы пепельницу.

— Полковник Сворт! — в наступившем молчании произнес он, и к нему, покинув кружок около Фрица, заторопился перетянутый портупеей человечек в шнурованных сапожках; деревянная коробка маузера путалась в его ногах.

— Это советник при Модесто, — шепнул мне Лукач. — Бывший царский артиллерийский офицер. Говорят, аннинский темляк имел и Владимира с мечами, в артиллерии-то.

Пока Горев разговаривал со Свортом, к собравшимся прибавилась группа танкистов, которых я узнал по шлемам с кренделями, а за танкистами вошли еще четыре здоровенных парня, тоже в кожаных куртках и незастегнутых шлемах, но другого типа — со свисающими наушниками; здоровяки эти, без сомнения, были летчики. Немного спустя почти ворвался, очевидно, запаздывавший дядя в кепке и зимнем полупальто, перепоясанном испанским офицерским ремнем. При виде Фрица обветренная грубоватая физиономия запоздавшего расцвела, и он бросился к нему с распростертыми объятиями.

— Ба… — радостно начал он.

Но наш советник поспешно перебил его:

— Фриц! Фриц! Фрицем меня зовут!

— Фрицем так Фрицем, — охотно согласился коренастый. — А меня и вовсе Гансом прозывают.

Под смех присутствующих они трижды расцеловались. Горев вторично постучал трубкой о пепельницу.

— Попрошу занимать места. Кто не уместится за столом, устраивайтесь по-походному на ковре. Не членам ВКП(б) оставить кабинет.

Мне показалось, что при последних словах Горев покосился в мою сторону. Никогда в жизни я не краснел, даже когда очень смущался, как-то не умел этого, но тут почувствовал, что кровь прихлынула к моим щекам, и хотя наружно, как всегда, ничего не было заметно, но внутри я сгорал со стыда. И зачем только Лукач завел меня сюда? Для того, чтоб мне быть с позором изгнанным?

Не чуя ног и опустив глаза, я устремился к выходу. Позади, скрипя ремнями, рассаживались прибывшие на собрание советские командиры. Среди них были хорошо знакомые: Вольтер, Ксанти, Ратнер, Лоти, был и ставший близким Фриц. Все они по-товарищески относились ко мне, так что я чуть не забыл о разделявшей их и меня пропасти.

Притворив дверь, я в растерянности остановился. Где-то вблизи продолжала стучать машинка. Сильно пахло масляной краской. Дольше мне здесь делать было нечего. Следовало бы выбраться на свежий воздух, но как найти дорогу в этих катакомбах? Неожиданно дверь за мною растворилась, и в ярко освещенный коридор вышли танкист и два летчика.

— Тоже комсомолец? — дружелюбно обратился ко мне танкист, тем самым подтверждая неприличную мою моложавость. — С какого округа?

Испытывая невыразимое облегчение — меня удалили не в единственном числе, — я вместо ответа спросил, не знают ли товарищи, как из этого лабиринта податься наверх. Танкист повинился: он тут впервой, статочное ли дело с одного разу запомнить здешние муравьиные ходы, в них можно заплутать не хуже как в тайге без компаса; зато летчики пригласили следовать за ними; их, четверых, вызвали, а не предупредили, что сегодня вроде закрытое партийное собрание, сколько времени дуром потеряно, к рассвету ж — на аэродром. Скорей надо спать, завтра все само узнается.

Ничего не видя со свету, я все ж чудом набрел на «форд», забрался в него и забился в угол. Мое появление не разбудило Луиджи, он негромко похрапывал спереди и слева. Было слышно, как летчики, с которыми я сейчас распрощался, рукояткой заводили свою машину и потом долго прогревали мотор. Перед тем как сдвинуться с места, кто-то из них, наверное, по рассеянности, включил главные фары, и на мгновение из мрака вырисовались те же кусты — каждая их веточка и даже уцелевший на одной листик выступили словно выгравированные, — но от здания, брякнув прикладом, свирепо заорал часовой, и прожекторы погасли, и сделалось еще темней, чем раньше, будто черная пелена застлала глаза. Тишина же вернулась не такая глухая, в ней был различим однообразный ровный шепот ослабевшего ветра, похожий на шум в морской раковине.

Прошло минут сорок или час. Но вот заскрипел блок на двери в подземелье, и она захлопнулась. Звуки эти повторялись все чаще, выходящие, переговариваясь вполголоса, разыскивали ожидавшие их машины и разъезжались. Уловив приближение Лукача, я разбудил Луиджи, открыл машину и подвинулся.

— «Палас»-отель, — указал Лукач, куда ехать.

Луиджи ощупью повел «форд». Лукач шутливо толкнул меня в бок.

— Дуетесь? И не вижу, а чувствую. Бросьте. Зачем все так к сердцу принимать. Я как-то говорил с Горевым про вас, и уверяю, он к вам лично и вообще к таким, как вы, относится без всякого предубеждения. Но что он оглашал сегодня, было строго секретно и предназначалось исключительно для членов партии. Скажите лучше, как он вам понравился?

Я отвечал, что в Гореве чувствуется властный военачальник, но что он не слишком типичен для советского командира, какими по крайней мере я до сих пор их себе представлял. В нем очень заметна внешняя отшлифованность, то, что называется умением себя держать и что делает его похожим на западноевропейского офицера.

— Вы просто еще не встречались с вырабатывающимся у нас за последнее время совершенно новым типом образованного и широко начитанного командира, а их немало. Образцом для них для всех является маршал Тухачевский. Горев из таких. Он предан, храбр, умен и по моим наблюдениям честолюбив, значит, далеко пойдет, тем более что сейчас, когда ему нет и сорока, он уже комбриг. Насчет же лоска, так он был танковым атташе в Лондоне, под началом Путны. Слыхали про него?

Как и всякому читающему газеты, мне было кое-что известно про комкора Путну. В частности, что он из литовских крестьян и в мировую войну вышел в прапорщики, — чин, по поводу которого Пушкин приводит поговорку, приписываемую еще Петру I: «Женщина не человек, курица не птица, прапорщик не офицер». В гражданскую — этот «не офицер» выдвинулся в народные полководцы и был награжден тремя орденами Красного Знамени. В мирные годы он усиленно учился и теперь в английских военных кругах к Путне относятся с заслуженным уважением, как и к его коллеге комдиву Венцову — во Франции.

Выложив все это, я спросил, почему штаб обороны Мадрида расположился в каком-то неприспособленном подвале.

— Как не приспособленном? Против авиационных налетов очень даже приспособленном. По подсчетам специалистов, он неуязвим даже для пятисоткилограммовой бомбы. Ведь это здание министерства финансов, в его подвалах хранился золотой запас.

— А кто такой этот старый друг Фрица, который бросился его обнимать?

— Здесь он называется Гансом. Только он вовсе не старый друг: они познакомились в поезде по пути в Испанию. А до того Ганс служил в Ленинградском военном округе, где-то на границе, а Фриц — командир третьего полка Пролетарской дивизии, то есть лучшего по всем показателям полка лучшей не в одном лишь Московском округе дивизии. Вот каков наш Фриц!

Машина вползла в двойной густоты мрак, образованный тенью высившегося как отвесная скала громадного дома, и плавно, точно гондола, причалила к нему.

Мы поднялись по выступающим из темноты белокаменным ступеням. За толстенными стеклами и лаком парадного и тут висела маскирующая драпировка. Грандиозный холл гостиницы был мертвенно освещен синими лампочками, и пахло в нем не сигарами и духами, а кабинетом зубного врача. Этот запах и ряды больничных коек в глубине под люстрами в чехлах, еще недавно сверкавшими над столиками первоклассного ресторана, напоминали, что «Палас»-отель превращен в главный военный госпиталь.

Из необходимости экономить ток лифт бездействовал, и Лукач, словно юноша, взбежал по мраморной лестнице на верхний — шестой или седьмой — этаж (во Франции первый — называется «редешоссе», а второй — иногда первым, а иногда бельэтажем, и тогда первым становится третий, здесь господствовала та же система, и установить истинное число этажей было непросто). Я, с винтовкой на весу, не отставал. На последней площадке Лукач повернул направо в отделанный красным деревом коридор.

— Сказать, кого вы сейчас увидите? Самого Михаила Ефимовича Кольцова. Живьем.

Лукач рассчитывал меня поразить, и это ему удалось. Среди советских журналистов Михаил Кольцов был светилом, и подобно миллионам читателей «Правды» я восхищался им. И хотя где-то в конце двадцатых годов по страницам московской печати и проскользнуло недоброжелательное утверждение, будто он всем обязан покойной Ларисе Рейснер, без помощи и уроков которой Кольцову никогда бы не достичь уже тогда сопутствовавшего ему успеха, а некоторые из блюстителей чистоты русского языка упрекали несравненного фельетониста (и, по-моему, не без оснований) в излишней разухабистости стиля, а порой и в прямых ошибках, однако все написанное им было так хлещуще талантливо, а вместе с тем так дельно, так экономно и отличалось такой азартной убежденностью, что случайные языковые погрешности охотно прощались, а злоупотребление полупечатными выражениями и склонность к скабрезностям воспринимались как прием, способствующий демократизации жанра, приближению его к массам. (О том, как далеко заходил подчас Кольцов в этом отношении, свидетельствовала пародия, которую вставил в свою фантастическую повесть один из любимейших мной попутчиков Михаил Булгаков, автор остроумнейших рассказов, написанных необыкновенно точной и музыкальной прозой, и недопечатанного романа «Белая гвардия». Повесть называлась «Роковые яйца», и в ней помимо прочего рассказывалось о гибели в РСФСР от мора почти всего поголовья домашней птицы и возникновении угрозы, что страна останется без куриного мяса и яиц. И тогда в ответ на злопыхательские выступления американского сенатора Юза «прогремел на всю Москву ядовитый фельетон журналиста Колечкина, заканчивающийся словами: «Не зарьтесь, господин Юз, на наши яйца, — у вас есть свои!..»)