Изменить стиль страницы

Через час я уже стучался в дверь одного из кабинетов Центрального Дома литераторов. Долматовский принял меня без того плохо скрытого сострадания, какое проступало тогда почти у всех при обращении со свежеиспеченными реабилитированными, и, не теряя времени на предисловие, протянул мне распечатанный конверт. Содержание письма показалось мне, несмотря, на тишину кабинета, поистине вопиющим, каждое слово в нем стенало, каждая строка кричала о нестерпимой несправедливости, хотя бывший доброволец из батальона Андре Марти излагал невероятные факты скорее сдержанно.

Как почти все бойцы и командиры интербригад, у кого не было признательного или хотя бы снисходительного к ним отечества, он по окончании испанской войны попал в концентрационные лагеря на французской территории. После двух лет содержания в них, а в период петеновского режима — в особо строгом Верне, измученных и телесно и душевно людей переправили в Алжир, где опять же поместили за проволоку, Лишь весной 1943 года советская комиссия по репатриации вызволила выходцев из России. Сначала морем, а там через Палестину, Ирак и Иран их доставили в Красноводск, где около полугода ими занимались органы безопасности, пока наконец всем желающим и физически пригодным не разрешили вступить в Красную Армию. Нежелающих не оказалось, однако вскоре центр подготовки получил свыше указание отчислить трехкратных добровольцев и отправить в Красноярск в распоряжение крайисполкома. На месте им, как выразился автор письма, «выдали желтый билет — лицо без гражданства» со всеми вытекающими из этого состояния последствиями, то есть: поселением в пределах края под гласным надзором МГБ.

— Помните ли вы этого человека? — спросил Долматовский, когда я отдал ему письмо.

Фамилия Гельман мне ничего не говорила, но, даже обладая хорошей памятью, я не мог упомнить по имени всех, с кем встречался два десятка лет назад, даже и тех, кто состоял в Союзе возвращения: в одной нашей бригаде их было человек сорок. Однако по некоторым, имевшимся в письме подробностям, я мог поручиться, что Гельман служил в Двенадцатой, и притом именно во франко-бельгийском батальоне, и вообще тот, за кого себя выдает. А сверх всего для оказания ему полного доверия были основания и посущественнее написанных его пером и которые еще труднее вырубить топором: содержа Гельмана в Гюрсе, потом в Верне, а позже перебросив в Джельфу, французская полиция, особенно вишистская, знала, с кем и почему так обращается, и ее отношения лучше всяческих анкет и справок отражало политическую сущность Гельмана, как и всех, кто был с ним.

Долматовский поблагодарил меня, сказал, что сам, думает так же, а потому уже набросал вчерне обращение к Ворошилову, прося его по праву Председателя Президиума Верховного Совета вступиться за обиженных и восстановить законность.

После выхода первого издания книги О. Савича «Два года в Испании» Я. Л. Гельман, переселившийся к тому времени в Новомосковск под Тулой, вступил с бывшим мадридским корреспондентом «Комсомольской правды» в переписку, а позже побывал у него в Москве. Через Савича несложно было разыскать и меня. Беседуя за стаканом чая с Я. Л. Гельманом, я внезапно, будто прожектор вдруг осветил наше общее прошлое, в пожилом усталом человеке узнал молодого черноглазого бойца, с которым часто встречался в первые недели обороны Мадрида. Теперь мне даже странным показалось, как это можно было не вспомнить его фамилию сразу.

Многое поведал в тот вечер Я. Л. Гельман. От него я узнал, что Остапченко, еще при мне, после повторного ранения в грудь под Гвадалахарой, заболевший туберкулезом, находился вместе с другими в Верне, а потом в Джельфе, сошел там с ума и скончался в больнице за день до того, как его товарищи и друзья отплыли в СССР. Зато Юнин, хотя и постарел, но выдержал все удары судьбы, доехал целым и невредимым до Красноводска, где был актирован, а тем самым избавлен от лесоповала в сибирской тайге, и, надо надеяться, добрался-таки в конце концов до родной деревни, откуда некогда его выдуло ветрами революции и вернуться куда он всю жизнь так страстно мечтал.

Лягутт и Фернандо были последними из старой ламараньосской гвардии, кого Бареш отпустил в Мадрид. Следующим утром в конце завтрака к Белову, закинувшему правую руку за спинку стула, а левой державшему над пепельницей сигарету, приблизился со спины круглолицый наш комендант и на ухо что-то доложил. Белов через плечо обменялся с Барешем двумя-тремя фразами и кивком подозвал меня.

— Вот он неприятную вещь сообщает: Лягутт вчера не возвратился из города, как должен был, к вечеру. Нет его и сейчас. Как ты это понимаешь?

— А по-моему, нечего и понимать, товарищ Белов, — вмешался Бареш, прежде чем я успел произнести хоть слово. — Самый недисциплинированный боец в охране этот ваш Лягутт, без уважения к старшим и легкомысленный какой-то, одни на уме шуточки да смехоточки. Подозреваю, не дезертировал ли?

— Ну, ну! — прикрикнул на него Белов. — Не торопись с подозрениями, на всю бригаду тень бросаешь. Посмотрел бы, как этот недисциплинированный в одних лохмотьях — голое тело просвечивало — ноябрьские ночи напролет простаивал, охраняя командный пункт на Пуэнте-сан-Фернандо. А если окажется, что товарища бандиты из Пятой колонны навахой в темноте пырнули? Ты как смотришь, Алексей? Не сходить ли тебе, — не дав ответить, продолжал он, — порасспросить Фернандо, они же вместе увольнялись, Может, тот что знает?

Но Фернандо знал не больше нас. Он расстался с Лягуттом еще днем неподалеку от Пуэрта-дель-Соль, там они рядом в ресторане пообедали, очень дорого, но дешево только где по карточкам. Оттуда Фернандо отправился на поиски своих мадридских родственников, которых никогда раньше не видал. Однако по адресу, присланному летом, они уже не проживают, съехали неизвестно куда. Фернандо из квартала 32 Пласа-де-Торос зашагал обратно, погулял по центральным улицам, посмотрел на развалины после бомбежек и заранее пошел на Калье-де-Алкала, откуда коче должно было отвезти отпускников в Фуэнкарраль. Между тем Лягутт в назначенное время не явился, и сколько ни ждали, а пришлось уехать без него, и Фернандо ужасно беспокоится, что могло случиться с его приятелем.

У меня интуитивно возникло ощущение, что, Фернандо недоговаривает, но ни слова больше я выжать из него не сумел. Миновали вторые сутки. За ужином Белов доложил Лукачу об исчезновении Лягутта, но комбриг, которого мучила жестокая мигрень — последствие давней контузии, — отнесся к этому известию почти безучастно: сказал, что нужно куда следует написать, пусть ищут, и ушел спать. Белов тут же продиктовал Клоди необходимую бумагу и распорядился отправить ее немедля. Но и докладная в засекреченную инстанцию не помогла. Лягутт исчез бесследно, хотя его, вернее его тело, искали и в моргах. Протекли еще сутки, а на рассвете следующих потенциальный покойник приковылял самолично. Такое чрезвычайное происшествие заставило разводящего взбудить Бареша, а он, не умея объясниться с Лягуттом, без лишних разговоров арестовал его и, пока суд да дело, посадил в кладовую возле кухни, запер на висячий замок да еще часового приставил к превеликому неудовольствию девушек во главе с Пакитой, которым невозможно стало ходить по коридору. Исполнив свой долг, Бареш приступил к повседневной деятельности, но едва начальник штаба поднялся, доложил ему о возвращении Лягутта и о примененных к нему методах пресечения.

— И куда ты спешишь? — укоризненно удивлялся Белов. — Ходишь после ранения вразвалочку, опираясь на батожок, а все равно умудряешься всех опередить. Расспросил бы для начала парня, что с ним произошло, а ты сразу хвать за шиворот… Постой, постой. Опять торопишься. Раз уж посажен, пусть уж теперь посидит, подумает. Слушай, — повернулся Белов ко мне. — Как-никак, а Лягутт твой воспитанник, ты с ним и разберись. Только не сентиментальничай. Мы на фронте. Сам должен понимать, что такое самовольная отлучка перед лицом врага.

Лягутт, привалившись к стенке чулана, расслабленно сидел на мешке с чечевицей и в полутьме походил и позой и лицом на снятого с креста; сходство с Иисусом Христом увеличивала наметившаяся за время отсутствия черная бороденка. Когда я вошел, оставив дверь открытой, Лягутт поднял на меня потухший взор и снова уронил подбородок на грудь. Я участливо спросил, что с ним случилось. Не поднимая головы, Лягутт глухо, но твердо ответил, что с ним ничего не случилось. Я чего угодно ждал, но не такого ответа, и несколько опешил.

— Как не случилось? А где же ты все это время был?

Лягутт поднял лицо. Мои глаза привыкли к кладовке, и я убедился, что, хотя оно пугающе исхудало, ничто, кроме худобы, и отдаленно не сближало его с ликом, о котором мне напомнила поза. Костлявая обросшая физиономия Лягутта выражала лишь усталость да еще какую-то обреченную виноватость, сродни той, что разлита по морде всегда послушного дворового пса, ни с того ни с сего сорвавшегося с цепи и пропадавшего Бог знает где, когда он, наконец, с запавшими боками и поджатым хвостом юркнет в свою конуру.

— Говори правду, где ты был? — строго повторил я, испытывая жалость к Лягутту, но одновременно и брезгливость к его немытым рукам с черной каймой на ногтях, к его спутавшимся жирным волосам, к измятой одежде, от которой исходили запахи пропотевшего сукна и въевшегося в него табачного дыма.

— Я скажу всю правду, пусть тебе и не понять ее, — согласился Лягутт. — И никому, никому не понять. Возможно, меня ждет расстрел, но я ни о чем не жалею, а если б и пожалел, все равно не смог бы поступить иначе…

Он замолк. Угадывалось, что ему не легко высказаться.