Так что заканчивалась осень ожесточенной морской войны в Арктике, а эта троица — пилот, стрелок, самолет — была жива. Раз за разом капитан Кузьменко дотаскивал до дому свой «ил». Этот по меркам войны уже древний, переживший все сроки, ободранный, закопченный, сто раз заклепанный и латаный штурмовик возникал над береговым хребтом даже тогда, когда не вернулись, опять не вернулись, и вновь не вернулись все, все сбиты над целью, и истекло всякое время, и флот сообщил, что искать некого и надежды нет, и ВНОС даже не смотрит в сторону моря — но он вновь возникал над берегом и, в изнеможении перевалив скалы, с ходу мрачно-уверенно шел на посадку: дырявый, дребезжащий изодранной обшивкой, раскачиваясь рваными рулями, истекая черным маслом, паря пробитыми магистралями, дымя измученным мотором; вновь и вновь он возникал из ниоткуда в копоти, в чаду, в угаре. И раз за разом эти двое — летчик и его стрелок — с почерневшими, опухшими, отекшими лицами долго и неуклюже, ни на кого не глядя, молча выбирались из простреленных, помятых кабин целыми и невредимыми, но в глаза их никому заглянуть было не дано. Было страшно. Потому что глаза их были там…

Лишь сам старшина, лишь верный стрелок-радист Попов, защита, «спина» самолета и командира, — лишь один он знал, как угрюмо выпивает каждый вечер его, старшины, пайку капитан; как жутко мечется, стонет и плачет во сне неустрашимый сталинский сокол; как тихонько передает соколу-храбрецу склянки спиртишка совсем очумелая свалившимся на нее горем — встретить и узнать этого возлюбленного Войны младший лейтенант медицинской службы, худенькая, невзрачненькая, безответная в женской любви-беде то ли девочка, то ли женщина…

Все это должно было рано или поздно закончиться; впрочем, очевидно, теперь — уже рано. На сей счет у старшины иллюзий не было. Да, конечно, храбрецам действительно везет — но тут было что-то еще, что-то темное, горькое, могучее и глубочайше интимное, куда старшина не хотел и не мог заглядывать. Война, будь она проклята, никак не походила на ожидаемо быструю и победоносную, все шире, все глубже перепахивая, пережигая все и всех. Не салютами побед и реяньем наградных знамен пахло — накатывался необозримый, черный и зловонный вал кровищи и трупов. И, взлетая там праздничным, тем последним вечером, старшина неожиданно, глянув на привычно поплывший внизу назад скалистый хребет, разом ясно все понял, все осознал и сказал себе: «Все. Вот теперь, сегодня — все. Прощай…»

Их экипаж уже оставался последним и единственным из первого состава прибывшей сюда к осени эскадрильи. Так что все запасы и возможности теорий больших чисел, вероятностей и тому подобных утешительных штук давно были ими исчерпаны. Оба они уже ждали своего дня — и этот день пришел. Но вот все, что произошло потом…

Почему они остались живы? Как вообще все произошло?

Ну сама атака, гибель группы — тут все нормально. В смысле — война. Сука поганая. (Хотя тут тоже, знаете ли… Ведь Сашка шел лидером — почему ж его не сшибли? М-да…) Но дальше… А что — дальше?

Сэнди их не бросил, слово сдержал. Так оно тоже в общем-то нормальное дело.

Ну остров. Ну подвернулся. Случайность? Или опять сработало прям не людское, а какое-то звериное чутье и везение Сашки Кузьменко? С таким, как он, ничему не стоит удивляться… Ладно. Как простейшее объяснение — сгодится. На пока. Но ведь лихой командир неспроста психует. Как точно он сформулировал вопрос: почему они сели благополучно, а Сэнди разбился? Впрочем, нет. Опять не туда. Опять мистика. Начнем сначала.

Что более всего поражает тебя, старшина? Трюки вроде сегодняшних (что ж оно было в той каюте — труп, муляж, машина, фантом?) — нет, как ни парадоксально. На бравого старшину-бортстрелка оно, конечно, действует; на ученого-аналитика — честно говоря, не очень. Слишком все нарочито, даже декоративно…

Тогда что? Вся чертовщина с пиротехникой по ночам? Сорванная атака и исчезновение немецкого гидросамолета? Ведь «лодка» не была сбита; она не могла погибнуть абсолютно беззвучно и бесследно — так не бывает, чтоб ничего, вовсе ничего не осталось. Обломки, разливы масла там, какие-никакие железяки, или уж хотя бы взрыв бензина — с соответствующим шумовым оформлением и выбросом температуры. Да хоть дым, что ли! Словом, что-то материальное. А то ведь вообще ничего. Так куда же тогда она подевалась? И еще интереснее — как подевалась? Не говоря уж о ее командире, встреченном чуть позже и в другом месте — через час с вечностью, кгхм-м… Стоп-стоп! Опять не туда!

Так. Корабль. Что мы имеем в виде покинутого судна? Мы имеем здоровенный сундук, в который некто непонятно зачем и для кого напихал, явно заранее посмеиваясь, уйму сокровищ, загадок и милых шуток… Так в том-то и фокус, что нет! Более всего тебя поразили две вещи. Вернее, две фразы. Командир: «По живому ходим». И его же: «Тут все чужое». И невероятное замечание Сэнди, брошенное вскользь, о том, что в его время таких сигарет не было. В его время! Каково? Неужели он действительно столь спокойно воспринимает эту догадку — или же просто само собой выскочило? Впрочем, чему удивляться. Разве кто-либо из них троих был шокирован моментом, когда они заговорили на одном языке — кстати, на каком? И при том никто из них не смог прочесть записку, написанную на немецком. И почему никаких надписей, кроме английских, Сэнди прочесть не может — как, впрочем, и они не могут прочесть ничего. А уж о переломанных и вмиг срастающихся костях, мгновенно исчезающих порезах, нестреляющих боеприпасах, пресных речках посреди океана и говорить неохота. Бог мой, да одного их общения тут на неведомом языке хватит не на одну — на сотню хватит каких угодно диссертаций и изысков.

Так неужели верна догадка? Точнее, не догадка, пока лишь набросок, попытка сложить в хотя бы подобие картинки все ощущения, испуги, странности и находки. А догадочка-то вырисовывается замечательно страшненькая в грандиозности своей и многообещающая необъятно в перспективах, скажем так, для науки. Как минимум.

Великолепная в высочайшей надежде — и пугающая бездной неисправимо опаснейших ошибок, за которые расплачиваться придется, увы, не им — не им, нечаянно влетевшим в самую гущу идущих вне их маленьких людей-человечков, событий и операций. Если оно вообще так…

Но самое удивительное — уже успокоенно, уже мягко подумалось Попову — самое удивительное в том, что я никогда не верил в такую встречу.

Мечтал! Мечтал о том, как я, человек, протяну руку брату — и никогда не верил. Ни в эту мечту, ни — что гораздо хуже — в брата. Да и предстань он предо мною — и ему бы самому не поверил. Брату?.. Откуда брату? Какому брату — младшему, старшему, ровне? Доброму или злому? Доброму. Конечно же, доброму. Полноте, сударь мой! Откуда в жизни — настоящей жизни, не той уродливой пародии на жизнь, в которой мы все корчимся, но в Жизни вообще, в Мироздании — откуда взяться злу? Зло, если достигает таких вершин и просторов, неминуемо самоуничтожается собственной агрессией — сие элементарная арифметика. Откуда ж тут взяться Злу?.. … конечно же откуда? Вон она внизу, та самая Дыра. Яма. Воронка. Ты столько раз думал о ней, не думая, что узнал ее сразу. Она угадывается под толстой пузырящейся пеной желтовато-серых, грязно дымящихся облаков по тому, как в одном месте они, сплошные облака, закручиваются гигантской многокилометровой спиралью; отсюда, с высоты отлично видно, как некая обволакивающе-мягкая, широченная воронка вращается к своему центру все быстрей и быстрей; облачные сплошные потоки рвутся, разматываются, растекаются во все убыстряющиеся полосы, которые стремительно и мощно завинчиваются в могучие жгуты, уже несясь от центра вниз — ниже, ниже, все скорей и скорей! Мелькают там какие-то силуэты, пугающе узнаваемые… Косо летит, замедленно переворачиваясь, непостижимо запрокидываясь через спину хвостом… Ну да, да — именно он! И это ничуть не удивляет, именно он именно тут и ожидался — П-40 «Вогаук», на котором разбился Сэнди; интересно: он там, в кабине? Хотя, конечно, нет — даже с такого расстояния видно, как ужасно разбит самолет, и, во-вторых, парнишка ведь тут, в нашей хижине, спит рядом… Тут? Где — тут? Ну здесь, на острове, где мы все; то есть там, внизу, посреди невидимого отсюда океана, глубоко под облаками…

…А ведь я наконец-то уснул, первый раз по-настоящему хорошо уснул… нет, вовсе нет, ты не спишь! не можешь спать, если не сплю я, если мы уже вместе идем, мы уходим!

— Мы?

— Мы — ты, который я, который был, мы всегда шли вместе — но раздельно, потому что ты не только не знал, не только тебе рано было знать — но и опасно было знать.

— Рано только мне?

— Рано всем. Но не всем приходит время.

— Лишь умершим? Значит, я мертвый?

— Умершим? Нет. Смерти нет — той, которой ты боишься. Есть другая — не проснуться. Но всегда все зависит от тебя.

— Я проснулся?

— Нет. Просто пришло время. Ты же сам понял — карусель. Не совсем точно, но достаточно похоже ты назвал. Пусть будет.

— А ты…

— Да. Тот, кого ты так испугался. Забыл?

— Нет. Помню. Тогда, под самолетом. Я ведь понял сразу…

— Вот видишь. Потому сейчас ты уже здесь. Но это ненадолго.

Хотя и много для первого шага.

— Несмотря на страх?

— Это можно понять. Заглянуть себе в глаза — такое выдержит не всякий. Почти никто. Во всяком случае, в твоей, в той жизни.

— В той жизни? Значит, все-таки я…

— Нет же, говорю тебе. Ты жив. Просто тот ты остался там. Остался прежний ты. До продвижения. В котором ты сделал первый шаг.

— На острове? Значит, для той жизни я все же умер, умер там, на острове? Умер сейчас — по-твоему, давно?

— Но ты говоришь со мной. Ты не можешь быть мертвым, если говоришь, и спрашиваешь, и мыслишь, и…