— Ого! Это сонет Шекспира! Значит, она жила ретроспекцией. В эпоху раннего ренессанса такие романтические натуры пользовались большим успехом у художников. Сколько же ей было лет, когда она умерла?

— Не исполнилось и тридцати одного.

— Надо же! Мне сейчас на четыре года больше, чем ей.

Он опять ласково притянул Юну к себе.

— Бедняжечка ты моя, — сказал Саша, — давай выпьем на брудершафт. Мне хочется тебя поцеловать! И я ищу повод, чтобы ты не выскальзывала и не смущалась. И я хочу, чтобы ты мне тоже говорила «ты». Сейчас у меня такое чувство, что роднее тебя нет у меня никого на свете… Ну, детка…

— Не зовите меня «детка». Я не детка, «детки» — другие… Я уже вполне взрослая женщина. Мне не нравится это слово. — И вдруг в приливе ревности спросила: — Кто это — Надя?

— Надя? — переспросил Корнеев. — Это просто женщина! С которой я живу. Когда развелся с женой, она, можно сказать, вытащила меня из ямы, собрала из пепла. Это очень милый человек, и я ей очень обязан. Но я ее не люблю.

Голос Корнеева звучал искренне, вполне правдиво, и Юна почувствовала облегчение. Ведь у нее самой был «просто мужчина», с которым она жила без любви… И все же не удержалась от нового вопроса:

— А Валентина? С лицом как сковородка?

— Ты что, теперь про всех будешь спрашивать? — усмехнулся Корнеев, но все-таки ответил: — Я ее видел всего один раз. Пойми! Если я женюсь, то только на тебе!

Когда тебе повторяют одни и те же слова, когда еще и поступки соответствуют словам, то невольно начинаешь верить им. Юна за этот вечер не раз слышала от Корнеева, что нравится ему, да и сама чувствовала, что он увлечен ею и что говорит он искренне. Но осторожность, недоверчивость все же жили в ней, мешали раскрепоститься.

«Что это я к нему придираюсь? — одергивала она себя. — Он же зрелый мужчина. Почему у него не могло быть женщины?»

И Юна постепенно начала успокаиваться. Когда она заговорила о Симке, то поймала себя на мысли, что о Геннадии и думать забыла, даже имени никогда не вспоминала. Лишь тяжесть расплаты за содеянный грех — связь с Симкой назло Геннадию — давила ее годы и годы. А сейчас душа мало-помалу освобождалась от гнета — в душе рассветало. Юне так хотелось видеть в Саше рыцаря.

Следующим же утром он себя рыцарем и проявил — защитил ее репутацию, как некогда дядя Володя честь Рождественской.

Директорша, Тамара Владимировна, когда они выходили из комнаты, стояла в коридоре, картинно подбоченясь.

— Здесь общая квартира, а не псарня! — сказала она громко. — Нам кобелей не требуется!

— Объясняю тебе в последний раз, — обернулся к ней Корнеев. — Пока я здесь — будешь глухонемой сироткой. Услышу, что говоришь о моей жене без должного уважения, — отдеру за уши!

«Тамару Владимировну отодрать за уши?! Вот это да!»

И Юна увидела, что директорша почувствовала силу Корнеева, его уверенность в себе. Саша давал такой отпор, с которым в квартире директорше сталкиваться еще не приходилось. Люди, по ее представлению более сильные, вызывали в Тамаре Владимировне не чувство уважения, нет, они вызывали в ней страх. Она перед ними блекла, даже как-то уменьшалась в размерах. Вот и сейчас она вроде как бы обмякла и стушевалась, заторопившись в свою комнату… Юну она с тех пор не трогала.

Дней через десять, придя с работы, Юна не узнала своей комнаты. Вместо металлической кровати стоял диван-кровать — не новый, правда, — а в углу — маленький телевизор «КВН» с линзой. Юна так и обмерла.

«Откуда он взял деньги?» — пронеслось у нее в голове. Ведь Саша работал всего-то дежурным в ведомственной гостинице некоего учреждения, очень солидного, если судить по намекам Саши, не любившего много говорить о своей работе. Платили ему мало, зато у него оставалось много времени, чтобы заниматься чтением и сочинительством. В редакции газеты, где работал Серафим, Саша нет-нет да печатал очерки, небольшие эссе. Однако денег это давало немного… Еще утром он попросил у Юны мелочь на дорогу и сигареты…

— Тапирчик, тебе нравится? — спросил вечером Корнеев. — Эти вещи я привез с дачи одного… — здесь он немного замялся, — моего приятеля. Они ему были не нужны. Все хотел кому-нибудь отдать. А я подумал: дай-ка Тапирчику обновим комнатушку. Пусть порадуется. Кроме того, я без телевизора не могу. Привык. Ну как — нравится?

— Очень! — ответила Юна и села на диван.

Пружины молчали. Она встала. На диване осталась небольшая вмятина от тяжести тела.

— А где моя кровать?

— Я ее разобрал и отнес в кладовку. Еще шторы заменим. Немного погодя. Мне скоро заплатят за статью. И жилье у тебя будет как жилье. Что еще нужно для счастья? Моя малышуся, телевизор и я. Больше ничего!..

Юна бросилась ему на шею и стала целовать. Она все еще до конца не могла поверить, что он и впрямь любит ее! И боялась сглазить это чувство, спугнуть свое счастье. Видимо, поэтому никому, даже Лаврушечке, не рассказывала о Саше. Теперь ей хотелось во всем подчиняться Корнееву, слушаться его. Впервые после смерти Фроси она почувствовала себя защищенной.

Впрочем, Юна вообще была из числа тех женщин, которым нравится подчиняться мужской воле, идти на поводу у нее. И еще она относилась к тем женщинам, которые могут полюбить в ответ, лишь когда убеждаются, что их любят. Юна так благодарна была Корнееву!..

Теперь с работы домой она бежала, считала минуты до встречи с Сашей!

«Осталось полчаса, двадцать девять минут, двадцать восемь… — то и дело смотрела Юна на стрелки часов. — Нет, уже двадцать пять минут!»

И Юна забывала об обиде на сотрудников, о недавнем собрании. Все в ней ликовало, трепетала каждая клеточка. Она мчалась домой, все повторяя и повторяя одну строку сонета: «С твоей любовью, с памятью о ней всех королей на свете я сильней».

В квартиру влетала словно угорелая и открывала дверь в свою комнату со словами: «Как же я скучала! Как я скучала все эти часы! Мне казалось, что жизнь остановилась. Я люблю тебя!..» Юна прижималась к Саше и замирала, чтобы услышать такое прекрасное слово «Тапирчик».

И вдруг — внутренний озноб, страх потери, и Юна еще сильнее прижималась к Саше и, уткнувшись ему в грудь, шептала:

— Неужели завтра снова разлучаться, идти на службу? Видеть никого не хочу! Меня все раздражают. Галкин как надзиратель. Не дай бог на минутку задуматься, он уже тут как тут: «Юна, где ты витаешь? Не видишь, стрелка зашкаливает. Дай меньше напряжение».

И Корнеев каждый раз твердил одно:

— У тебя есть я. И я не хочу, чтобы ты работала! Ты мне нужна ежеминутно, ежесекундно!.. Тапирчик! Давай не разлучаться!

Через месяц после их знакомства, когда Юна в очередной раз стала ныть, собираясь идти на работу, он категорически заявил:

— Все! Хватит! Бросай работу. Хватит с нас Галкина, Лаврушечки! Есть ты и я. Больше никого в мире. Как-нибудь прокормимся.

И Юна схватилась за предложение Корнеева. Именно тогда она навсегда ушла от Симки, надолго поссорилась с Лаврушечкой, так ничего ему и не рассказав о Корнееве. С «товарищами» все решилось само собой.

Юна не представляла теперь себя без Саши. Не могла жить без его крепких рук. Ее переполняла нежность. Она спала и, казалось, во сне слушала его дыхание.

Не могла уже представить себя без милой клички «Тапирчик»! Весь свой жизненный уклад подчинила его желаниям, интересам. В своей любви она увидела Сашу значительным, сильным, почти всемогущим и с легкостью всю ответственность за их общее жизнеустройство взвалила на его плечи.

Как-то незаметно и соседи по квартире все чаще ее стали называть Тапиром, Тапирюшкой, Тапирчиком. Имя Юна, а тем более Юнона вспоминалось все реже. Оно уходило в прошлое, с которым, кроме Евгении Петровны, ее уже больше ничто не связывало. Но когда Рождественская услышала, как Корнеев назвал Юну, она возмутилась. Правда, у Евгении Петровны хватило выдержки дождаться, когда Корнеев уйдет по делам.

— Что за кличка? Забыла, как мама не захотела тебе имя менять? — Впервые в разговоре с Юной Рождественская назвала Фросю «мамой». — Ну-ка вспомни, как ты умоляла ее дать тебе другое имя, а тут… Тапирчик!

— А мне оно очень нравится! — ответила Юна. — Черт знает что за имя: Юна, Юнга, Дюна! Нет уж, пусть будет Тапирчик. Так лучше. В документах все равно Юнона остается.

Евгения Петровна волновалась. Как в прежние времена, она вскидывала свои полные, но еще красивые руки к вискам.

— Нет, вы послушайте, что она говорит! И что за муж у тебя? — продолжала она. — Толком нигде не работает. Тебя с работы снял…

— Я не маленькая. Никто меня не снимал, — ответила резко Юна. — Сама ушла. Мне там неинтересно…

Рождественская совсем рассердилась:

— Неинтересно? Десять лет было интересно, а теперь неинтересно? На что жить будете? Ты об этом подумала? На его писанину или зарплату сторожа? Молодая женщина должна работать! Без работы можно опуститься. Как Настя — «На дне» у Горького. Помнишь? Или того хуже — как Тэсс из рода Д’Эрбервиллей.

— Или Катюша Маслова, — ехидно добавила Юна. — Вы только книжными страстями и живете! Жизнь теперь другая…

— Во-первых, не огрызайся, слушай, что тебе старшие говорят. А во-вторых, вот тебе пример — наши Паня и Фрося. Прасковья Яковлевна начала работать еще в двенадцатом году и ни одного дня до пенсии не прогуляла. Фрося — фронт и работа, сама знаешь. Я тоже всю жизнь работаю. Осенью мне можно будет уже и пенсию оформлять, а я себя без работы — бездельницей! — не представляю. А тебе через месяц только двадцать семь исполнится! И — уже иждивенка. Куда это годится?

— Я буду Саше помогать…

— В чем? И если у вас такая любовь, то почему он на тебе не женится? Официально?

…Юна до сих пор не может понять, как ее вообще занесло такое сказать:

— А вы что, забыли, почему они не женятся? На ханжество потянуло?

— Сволочь! — вдруг выпалила, как отрубила, Рождественская.

Юна съежилась будто от удара. Неожиданно почувствовала, что это слово Евгения Петровна сказала не от себя, она его произнесла от всех жильцов подвала. Юне показалось, что перед ней сейчас стоит Паня, и поняла, что совершила непоправимое.