Автомобиль с повадками старой брички, напоминает про сегодняшнюю ночь, превратившуюся в сплошные подтяжки, Болтов смеется: под такой же дребезг правого крыла и рявканья гудка, он вчера всю ночь ездил по квартирам и гостиницам с обыском, и везде почему-то мужчины испуганно махали подтяжками.
Аэроплан снижается к вокзалу и постреливает холостыми вспышками мотора.
Стенографистка таращит глаза. Веки кажутся ей самой негнущимися и ломкими, — она спала четыре часа, проработав вчера со 11-ти утра до 3-х ночи, когда Болтов уехал на операции, а сегодня с 7-ми уже снова на ногах. И она удивляется, как Болтов может улыбаться. Еще больше удивляется она тому, что не то попала в бред раннего детства, не то превратилась в нерассуждающую осмысленную кем-то посторонним систему очень остроумных рычагов.
Позавчера вечером т. Болтов затребовал себе секретаршу-стенографистку от Губкомитета партии и вот, несмотря на то, что офицерский мятеж был едва ликвидирован, а достать в городе стенографистку, да еще такую, которой можно было довериться, представлялось делом неодолимой трудности, все-таки Губкомитет нашел ее, Анну Васильевну Седых, и она превращена в память товарища Болтова.
Каждое слово, которое она теперь слышит, ей немедленно представляется карандашными закорючками стенограммы.
В здании горсовета еще не улеглись пыль, дым и запах многочасового заседания пленума, длившегося почти целые сутки: очевидно, сбившиеся с ног сторожа не успели убрать комнаты.
Миновав винтовые зигзагообразные и еще как-то фантастически заверченные лестницы, Болтов проник в комнату Губкома.
Когда Калабухов был у сестры, в той клеточной комнате, куда было заключено разыгрывающееся солнце и непонятное Калабухову страдание, в это самое время Силаевский передал Лысенко, председателю Губисполкома вместо убитого Алпатьева, ультиматум Калабухова, на словах пояснив все, что кратко было изложено в предложенной бумаге, сел верхом и уехал на вокзал, откуда он правил чрезвычайной пышностью Калабуховского налета.
В бумаге было следующее:
Председателю Губисполкома.
Требую:
1) Немедленно выдать мне на мое личное усмотрение всех виновников мятежа, подавленного моими войсками.
2) Освободить товарища Северова.
3) Найти тело полковника Преображенского.
Предупреждаю, что невыполнение этих моих требований повлечет обстрел города моей артиллерией. Устное объяснение готов дать.
Командарм 1-й Особой Революционной
Калабухов-Преображенский.
В этот день, газеты вышли только к 10-ти часам утра, наполненные позавчерашними тревогами. Так как связь с Москвой была нарушена, то читатель будоражился местными лозунгами, восклицаниями и жирными шрифтами.
Лысенко, впрочем, как все должностные лица города, еще не спал с начала тех страшных дней, после которых наступило мертвое успокоение, оттого, что мертвое еще более страшное.
Прохожих на улице не было. Они только мерещились тем, кто прибыл с воли, как Калабухов, который, мечась по городу в автомобиле, встретил двух-трех ошарашенных людей и воображал, что он пугает тысячи. Для этой же цели пускался на небо аэроплан.
Итак, т. Лысенко еще не спал почти. Он был обуреваем сухой отвлеченной жаждой сна, которая сейчас позволила ему забыться необлегчающим, ничего не разрешающим забвением на несколько минут, много на полчаса, после чего он испуганно выскочил из насевшего на него стола, что-то крикнул, прокашливая сухость в горле и колотье в легких от беспрерывного курения.
На лбу у него ощутимо горело наспанное на кулаке красное пятно.
— Как? Уже? — крикнул он, проведя 30 минут за границей бодрствования и взглянув на часы.
Загадочность требований, изложенных в записке Калабухова, заставляла подозревать о их невыполнимости, их бесцельность — о невероятной срочности. Лысенко все это представлялось физически навязчивым.
Стол вместе с выросшей запиской опять поплыл на него и опять он очнулся, крикнув:
— Уже?
Перед ним в дыму высинился Болтов.
— Я рад, — закричал Лысенко, — надеюсь, вы все знаете.
Болтов спокойно сел в кресло.
— Мало знаю, — ответил он, — я знаю только, что Калабухов с 7-ми часов утра на вокзале с матросской ротой… с матросской ротой… — он позвонил.
Никто не явился.
— С матросской ротой…
Он позвонил еще раз и, не дождавшись никого, назвал крепким словом царивший беспорядок, вышел из комнаты, подошел к лестнице и, повинуясь беспорядку, крикнул вниз:
— Товарищ Седых!
Голос шаром скатился по перилам и заклокотал где-то внизу, в зале.
Болтов вернулся к безропотно ожидавшему его Лысенко.
— Я ничего еще не знаю. Знаю только, что у Калабухова два броневика, батарея и аэроплан, значит он обнажил фронт. Удивительно, что он не скоро действует, но он втрое опаснее мобилизованных, хотя и любит очки втереть, пуская зря аэроплан.
— Да, да, — подхватил Лысенко, — вот он пишет… — и он показал записку.
Болтов два раза прочитал ее и молча положил на стол перед собою.
— Пишите, — бросил он вошедшей стенографистке.
«Товарищу Козодоеву, командиру военного судна „Молния“.
Дорогой братишка, возьми пяток своих ребят и гони ко мне в комиссию. Жду к 12-ти дня».
Как бы в ответ на извиняющее словцо Лысенко, «долго что-то другие», в комнату один за другим вошли секретарь Губкома т. Бархударьян, начальник милиции Волков, комиссар Севкавокра Аленик. Заседание началось.
Все были в тревоге дикой разобщенности, раскалывавшей людей, которые до мятежа успели сработаться. Аппарат власти напоминал механизм, из которого вылетело несколько колес, или гребенку без зубьев, которой нельзя причесаться.
Товарищ Бархударьян выказал это ощущение, ни к селу ни к городу сказав: «С людьми и умереть красно. Пословица». И протянул кавказское вопросительное «да-а!».
Болтов показал глазами стенографистке выход и начал.
— Обойдемся без загробного рыданья. Товарищи. — Он встал. — Калабухов сделал мерзкое контр-революционное дело. Нам еще не известны размеры несчастья на фронте, которое он вызвал своим преступным уходом. Здесь же, товарищи, я категорически утверждаю, он неспособен ничего сделать, смотрите:
Он подошел к телефону и вызвал:
Чрезвычайная Комиссия.
Кабинет Председателя.
— Копель — ты? Все благополучно? Пошли людей узнать, что делается в Кремле? Что бы там ни делалось — шума не поднимайте.
— Все налаженные учреждения в городе работают. Калабухов не пытается даже разоружить комиссию, главную вооруженную нашу силу, потому что маратовцы чорт их знает что думают. Его записка умалишенный бред. Я думаю, что он освобождает своего милого дружка Северова. Очень хорошо, что т. Лысенко его не расстрелял вчера еще, хотя он может и навредить, но у нас есть время. Сегодня на ночь предлагаю назначить, товарищи, заседание союза металлистов, вызвать на него всех рабочих завода сельско-хозяйственных машин. Калабухов, хоть он и с головой, своей контр-революции не понимает, а его солдаты против рабочих не пойдут. Хорошо бы рабочих вооружить. Но мне нужно ехать. Шли.
У него был митинговый тон. У него был тон уполномоченного. Он ждал исполнения. Вышел.
Его речь была принята как информационный доклад, и Лысенко только теперь начал соображать, что он настолько устал и отупел, что сам ни в чем не разбирается, но за то понимает других с такой остротой, которая бывает лишь во сне. Так он понял и Болтова. У Лысенко болела кожа по всей голове и тяжело ныли, словно закипали или перекаляясь как в малярии, сухие глаза.
— У меня от милиции, — начал Волков, — осталось 17 человек, зато верных ребят. Их я сохраню. Но надо протянуть время и вступить в переговоры с Калабуховым.
Это продолжалась линия Болтова.
— Товарищи, — сказал комиссар Севкавокра, — предлагаю послать т. Лысенко на переговоры к Калабухову. Товарищ Бархударьян держит связь со всеми. Но оружия у нас нет; так как все оно в Кремле и вывезти его оттуда нельзя, то вооружить рабочих мы не можем.
Лысенко метался вокруг огромного стола для заседания.
— Я пойду, товарищи. Надо найти соглашение. Иначе что же будет? И где он? Его надо немедленно найти. Кто его знает и кто его видел?
— Я его видел в штабе Севкавокра, — сказал т. Аленик, — а сейчас он чортом носится на машине по городу. Поезжай к нему. Выпусти Северова и пусть уезжает. Попадется.
Лысенко подхватил.
— Да, да. Пусть едет на фронт; я думаю, что его можно уговорить. Надо было этого дурака Северова арестовывать! Я поеду. А где он?
— Позвони Болтову.
Всем было ясно, что разговор сводится к сумятице и междометиям и может так продолжаться сколько угодно, как бульканье в кипящем сосуде, если бы сознание участников заседания не было организуемо резвым пером т. Бархударьяна, заносившего постановление в протокол.
— Вот какое дело, братва, — начал Болтов, когда матросы во главе с Козодоевым заняли впятером весь его кабинет, аж синим окрасив белые лепные двери и изразцы огромной голландки.
— Говорить некогда. Опять на нас навалилось несчастие. У Калабухова главную силу составляют наши матросы черноморцы. Должно быть, из Баткинских ударников. Они собираются громить город, ну и, конечно, пограбить. К ним надо пробраться и попробовать уговорить.
Эта густая синева из комнаты, по мнению Болтова, должна пойти и на завокзальные пустыри, откуда жерла Калабуховских пушек смотрят свысока на расклубившийся над ними город.
Матросы, как в бурю, как в шторм, готовятся стать по местам. Но сейчас, когда места еще не определены, они, по долголетней дисциплине, жмутся друг к другу и молчат. Они слышат, как работает тяжелый мозг матроса Болтова в этом кабинете, кажущемся взнесенным поверх всех домов. От необычности обстановки, в которой они слушают товарища, их прохватило холодом сосредоточенности.