Изменить стиль страницы

Сформировалась рота (или какая-то другая часть) где-то под Новороссийском из матросов, оставшихся от разрушенного германского флота, и перекочевала, кажется, в Одессу. Ей ровесница эта песенка: «Матросы защищали геройски революцию и аппетитно брали с буржуев контрибуцию». Рота была красная.

После эвакуации Одессы они через Украйну перебрались на Дон и служили, кажется, у Каледина, против которого непосредственно перед этим они дрались где-то в Донецком бассейне и в подходящий момент сдались. Теперь сухопутная «седьмая рота» у нас.

Какого полка? Какой части? И у какой власти эта матросня составляла седьмую роту? Я просто думаю, что слово «седьмая» здесь заменяет более подходящее определение.

Дерутся они на спирту, как зажигалки на бензине, и, разумеется, кокаинисты. Благодаря особой системе Калабухова, наша армия специальными воинскими доблестями: дисциплиною, внешним благообразием — не отличается. Но даже и у нас сухопутные моряки имеют свою несколько необычную историю и кое-чем отличились. Не далее, как недели три тому назад, они разграбили одну слободу. Местная уездная власть хотела их разоружить, обиженная рота явилась полностью к нам в штаб. Калабухов, надо отдать ему справедливость, изрядно их распек и обещал расстрелять зачинщиков.

— Даешь Москву!

— В чем дело?

— Желаем эвакуироваться!

— Больны.

— По закону имеем право. Даешь врача!

Освидетельствовали. Все сплошь сифилитики! Да как! До одного.

Командующий уже отдал распоряжение об аресте главарей банды.

Я его с удовольствием подписал, но тут вмешался Северов. Сифилитики, покинув штаб, самовольно ушли в тыл. Дня три околачивались где-то. Когда они возвратились смущенные и еще более сиплые, чем всегда, Северов успел уговорить Калабухова, и из арестованных ликвидировали только двоих, а остальные были снова отправлены на фронт. И мы одержали победу.

Прервал на двадцать минут. Получено первое сведение о том, что маратовцы уже дерутся с мобилизованными в мятежном городе. Железнодорожный телеграф в наших руках. Идут депеши с личным шифром Калабухова от Северова. Знаю только, что во главе восстания стоит комитет офицеров и какой-то полковник Преображенский.

Калабухов прервал всю текущую работу, и Григоров, его денщик, лег, как цепная собака, у вагона командующего и никого не впускает. «Отец (так он называет Калабухова) занят».

Все сведения о мятеже я получил потому, что и у нас есть несколько хороших вещей. Великолепная радиостанция. Перехватили воззвание, посланное восставшими казакам. Воззвание составлено в очень корректных словах, но вяло и скрипуче.

Кстати, о хороших вещах. Подходя с оценками 16-го года, когда у нас в действующей армии были сороколетние, они же — крестики, маратовский полк — часть не плохая, там есть так называемая коммунистическая ячейка, которая держит в руках весь полк, а нужно отдать большевикам справедливость, — организаторы они прекрасные. К слову сказать, часть полка ушла полностью еще с северного фронта. Калабухов уже точил зубы и даже собирался переформировать полк, а теперь по известным соображениям отослал его подальше от штаба. У нас назревает еще одно недоразумение, в котором маратовский полк явно действовал бы против командующего.

Два часа ночи. Пишу подробно. События знаменательные. Продолжение утреннего разговора с командующим. Он бледен. До синевы. И видимо расстроен чем-то посторонним нашему разговору. Говорит так, как будто весь рот полон слизью. Поминутно сплевывает.

— Вы знаете, товарищ Эккерт… Впрочем нет, — сказал он, — вы знаете только первую часть. Комиссар штаба армии (забыл фамилию — Э.), который завтра переедет со своим штабом, завтра же отправится во-свояси в Реввоенсовет фронта. Первая часть: его приезд, вторая — его недобровольное отбытие.

Я твердо ответил, что вышеозначенное действие, которое он называет второю частью и которая, видно, будет считаться незаконною, он может принять на свой страх и риск, не предваряя меня об этом.

Считая долгом развить свою мысль, — «не знаю, — сказал я, — осведомлены ли вы, товарищ командарм, о тех чувствах, с которыми я участвую в гражданской войне, да еще на той стороне, окраска которой мне не по душе. Но я во всяком случае не могу разделить ответственность за явно противные высшей власти действия.»

Я заявил, что буду подчиняться решению Реввоенсовета фронта, а не устраивать сепаратные выступления против него. Я сказал, что весь разговор мне вообще странен, подчеркнул, что я службист, заметил, что в особенности мне трудно работать с человеком, партийность которого кажется правящим лицам не совсем приятной, что ставит меня вдвойне в тяжелое положение.

Мне безразлично в конце концов — Троцкий, Калабухов или Теплов. Они мне все навязли в зубах, и едва ли для них это тайна. Стоит почитать их газеты. Но Троцкий и Теплов, говоря служебным языком, — высшая инстанция. Наконец, сам я назначен не Калабуховым, а это мне известно — вопреки его желанию, и я буду подчиняться тем, кто послал меня служить.

Вот смысл моей, довольно пространной речи.

Калабухов выслушал меня не прерывая.

Сию минуту пришла записка об отстранении меня от должности.

Какая нелепость! Кому я сдам дела?

На другой день утром. Вчера заснул спокойно. Встал, как всегда, в восемь. Эти откровенные записки послужат мне когда-нибудь оправданием.

Когда-то в академии я учил, что такое история. Теперь я не припомню точного определения. Но у меня есть смутное убеждение в том, что то, что делает человек в моем положении, — важно и подлежит непременному объяснению. Я четыре года правлю войною. Мыкаюсь по всяким штабам. Это способно отучить человека не только от понимания того, что такое история, но и вообще такое положение, похожее на скучное кровавое языческое торжество, лишает понимания общего течения современности. Просто теряешь глазомер на действительность. В ту войну, я был работягой, лошадью, недоедавшей, недосыпавшей, в сущности безответственно везший на себе трупы. В эту — то же самое. Жизненное назначение мое не изменилось. Так в чем же дело? Почему теперь на меня выпала внезапная обязанность отвечать за себя?

* * *

После перерыва. Обычные утренние бумаги пришли ко мне. Очевидно, Калабухов предал забвению вчерашнюю записку, хотя он не из тех людей, которые что-нибудь забывают. Он, вероятно, попросту надеется перетянуть меня на свою сторону. У меня достаточно изощренное профессией внимание для того, чтобы, мобилизовав его полностью с фронтов и оперативных сводок, определить отношение ко мне окружающих. Из того, что бумаги беспрепятственно дошли до меня, я сделал соответствующие выводы и спокойно прошел в канцелярию.

Наши войска продолжают развивать успех. На фронте все благополучно. Но я знаю цену благополучия на фронте. Оно нарушается от малейшего колебания начальствующей воли. Насколько неуловима организационная сторона влияния, настолько ощутима всякая дезорганизация вверху. Наступает день, чреватый последствиями.

* * *

Работа шла как всегда. В половине десятого я направился к командующему.

— Вы одумались? — спросил он меня.

— Никак нет.

Он посмотрел на меня и понял, что я был прав, войдя к нему с докладом.

Это он одумался и понял безрассудность своего вчерашнего поведения.

N В. К. не спал всю ночь. Это видно по глазам.

* * *

Мне докладывают о приезде комиссара штаба армии.

* * *

Двенадцать часов ночи. Ужас! Очевидно, я добросовестен и неблагодарен, как танк, снимки работы которого я видел в «Illustration».

Возобновить происшествия по порядку нет решительно никакой возможности. Я вышел на станцию. У палисадника при доме начальника станции уже стояли три запыленные автомобиля. Из них высаживались комиссары. Я, помню, сразу поразился и насторожился, отметив отсутствие командующего. Ему, вероятно, доложили первому. В свою очередь молодой человек действительно оказавшийся комиссаром штаба, тоже с удивлением озирался. Он, вероятно, представлял себе штабом армии небольшой город на колесах, с чрезвычайно скученным населением. Но, во-первых, «мы» — левые эс-эры и полагаемся на самодеятельность масс и на гений их направляющих личностей, а, во-вторых, надо отдать справедливость Калабухову, — он умеет полностью нагружать людей (исключение, конечно, Северов) и не признает тыловых штатов.

Фамилия комиссара оказалась не то Камамбер, не то что-то вроде, что-то похожее на название сыра. Держался он хорошо. Он, шурша своей негнущейся кожаной курткой, представил меня сушеной пожилой даме, — несмотря на теплую погоду в свитере, — которая оказалась начальником политотдела армии. Новое учреждение.

Молодой человек, комиссар, — смесь Троцкого с Керенским.

— Товарищ Калабухов в ставке? — спросил он.

Очевидно, любит военные словечки.

Дама молчала с такою сосредоточенной и спокойной важностью, которая мне показалась совершенно необычайной в большевичке. Я привык к большевикам из искосолов.

Комиссар штаба держался на отлете, дама молча руководительствовала группой кожаных подчиненных, среди которых я заметил двух мужеподобных девиц.

Итак, Калабухова не было. По правде говоря, я не знал, что делать с нашими непрошенными гостями. Попросить их к себе в вагон? Попросить их обождать на станции и послать Калабухову своего единственного адъютанта? Я выбрал второе. Какое нелепое положение!

В результате мы все оказались арестованными. И около каждого купэ в моем вагоне, где сидят и сушеная дама, и комиссар с сыроваренной фамилией и мужеподобные девицы, и весь технический персонал, и я, стоят по два молодца из «личной сотни» Калабухова, а сегодня к вечеру прибыла знаменитая седьмая рота из до-тла разграбленного села Z.