Изменить стиль страницы

Вместе с коридорным вихрем вошел, шатаясь, Калабухов. За ним дамы и тапер.

— У-мер-ла.

— Я знаю, Алеша, — вдруг мягко промямлил Северов. — Товарищ Силаевский, слушайте распоряжения командующего армией.

Калабухов вытянулся, вытянулся Силаевский. На темном диване словно черным пламенем, горел Северов.

— Садитесь и выпьем.

Дамы, видя что напряжение как будто разряжено и начинается их время, обе, сев около Калабухова, обняли его.

— Милые барышни, — сказал Калабухов, — вы огорчены, что мы с Северовым мало обращаем на вас внимания. Перед вами экземпляр дружбы. Но мне хочется посмотреть —

Он встал к окну и смотрел на разбросанные в котловине редкие огни города, которые заставляли думать о его призрачной грандиозности.

…………………………………………………………………………………………………

— Сейчас же поезжай, Силаевский, — начал Калабухов, — в гостиницу и к братве на вокзал. До утра пусть будет порядок. Иди.

— Товарищ Калабухов…

— Иди, — приказал Калабухов.

Словно раскололась рюмка, звякнули шпоры.

— На, Юрий Александрович. Это я написал в будке, когда звонил в больницу о Елене. Лакеи… все там сидят около будки. Я им приказал не приходить сюда, но пошли за ними девицу; надо расплачиваться.

Северов взял записку.

«Единственному земному другу Северову.

Ты изменил. Культура — гордость. Будем гордиться и фанфаронить».

Они вышли все вместе. Лакеи опасливо закрыли за ними дверь. На улицах был сырой бархат. Одна девица села на извозчика. Другая пошла с Северовым. Пройдя с ним несколько шагов, Калабухов отстал. Они шли, и лица их оглаживал влажный бархат.

— Ты слышала выстрел? — спросил Северов костяным голосом.

— Кто идет? Стой!

Северов узнал голос Болтова. -

ЭПИЛОГ.

Дело революционного военного трибунала N-й армии о контр-революционном мятеже левых эс-эров, А. К. Калабухова, В. С. Силаевского, сочувствующего той же партии Ю. А. Северова и других заключает в себе около трехсот листов. В тексте повествования нам приходилось неоднократно ссылаться на указанное дело Ревтрибунала. Оно же проливает свет на последние дни наших героев.

* * *

Из стенограммы допроса председателем губернской чрезвычайной комиссии т-щем Болтовым гражданина Северова.

Северов: Я мог бы не отвечать на все заданные Вами, гражданин председатель, вопросы. Дело ясно и без моих показаний. Но меня увлекла мысль сохранить для будущего всю выразительность нашей жестикуляции. У меня есть утешительное в моем положении соображение о ценности нашей эпохи в истории, а, стало быть, и о ценности тех, кто эту эпоху делал. Вы спрашиваете, сочувствую ли я партии левых социалистов-революционеров и какой партии сочувствую вообще?

Я знаю, что будет и социализм, и коммунизм, и, вышелушивая основное ядро из мякоти всяких идеалистических и агитационных словоточений, понимаю, что большевики ведут Россию и человечество к иному, некапиталистическому, более совершенному хозяйствованию. Стало быть, я верю в неизбежное ваше торжество и думаю также, что от этого торжества будет легче и лучше большей части населения земного шара. Отвечу: Ну, и торжествуйте! Исполать вам.

Я бы с удовольствием принял участие в этом торжестве, но в настоящее время у меня нет ни желания, ни сил, — я сознаюсь, — принимать участие во всей этой, в сущности мышьей, грызне, которая, вероятно, называется планомерным разрушением старых форм жизни, ибо меня лично ни в какой степени не интересует судьба рабочего класса и им ведомого человечества. Я назвал бы себя социалистом-индивидуалистом, бесплодным социалистом.

Вы разрешите, гражданин Болтов, слегка уклоняться мне, ибо я надеюсь, что ваша стенографистка оставит мне в утешение до моей скорой смерти несколько ценных мыслей. И кстати разрешите мне проверить стенограмму[2].

Тов. Болтов: Пожалуйста, я слушаю. Копия стенограммы Вам будет прислана в камеру.

Северов: Итак, мне глубоко безразлично устроение пролетарских дел. Но в вас, в коммунистах, — привлекательная, прямо-таки волнующая черта: очищенная воля к власти. Власти мешают национальные, имущественные и всякие иные скрепления, которыми человечество нелепо дробится на мизерные, незавидные для настоящих честолюбцев куски. Если властвовать, так над планетой. Вы меня извините, мне несколько смешно, что этот великолепный материал о властнических тенденциях я развертываю перед председателем провинциальной чрезвычайки. Это — следствие моей формальной причастности к партии, в коей равнодействующая похожа на большое чернильное пятно.

Теперь — о себе лично, ибо на вашем лице я вижу законное нетерпение. Физически я — развалина. Вероятно поэтому я попытался вытаскивать из огня каштаны чужими руками, вмешался в кашу, заваренную Калабуховым, и с его помощью заканчиваю тридцатитрехлетнюю волынку, начатую синодским чиновником Александром Феофилактовым Северовым и его достоуважаемой супругой, имя которой я забыл.

Я живу вспышками сознания. Один, не весьма грамотный поэт в каком-то провинциальном сборнике, недавно мною прочитанном, написал:

Осталась одна отрада

Стихи, кокаин и шприц.

Ваш тюремный врач, который написал на моем свидетельстве morphinismus et neurastenia знает, что у меня отрад, максимум — одна. Впрочем, мне трудно говорить. Разрешите дать мне письменное показание и на это время разрешите пользоваться мне моим средством.

Тов. Болтов: У нас гражданин считаются недопустимыми письменные ответы, но ваше дело ясно и нам требуются только объяснения очень «интересных» ваших поступков. Допустить вам ваше лекарство я не могу, но пришлю врача. —

* * *

Из речи тов. Болтова на заседании Трибунала N-ой армии:

Мне было не так легко, товарищи, простому, неграмотному матросу, разобраться в этом деле. Положение города, когда я вступил председателем чрезвычайной комиссии было такое, что надо было просто расстрелять всех участников Калабуховского восстания. Это было очень легко сделать, товарищи. Но мне показалось необходимым посильно разобраться в деле, тем более, что сам главный участник восстания и его предводитель, уйдя из ресторана, где он кутил целую ночь с проститутками и своими соратниками, застрелился где-то под забором. Это давало возможность не опасаться никаких вспышек.

Обстоятельства дела показали мне, товарищи, что и Калабухов был только орудием в чьих-то руках.

На что опирался Калабухов? Выразителем чьих стремлений он являлся?

Он, товарищи, вел за собою, как, может быть, и вся его партия, ту часть разнузданной солдатчины и матросни, — остатков войны, — которые видят в войне легкую наживу. Мы, к сожалению, не можем допросить в Трибунале, перед всем этим тысячным собранием товарищей красноармейцев бывшего штабс-капитана Северова, второго, скрытого, но более ехидного главаря налетевшей на наш город банды. Он сидит в сумасшедшем доме и дни его сочтены. Но мне хочется показать яркую картину его душевных переживаний и вот, товарищи, разрешите мне прочитать одно из его писем ко мне… (Читает.)

«…Я не верил в успех нашего сумасшедшего предприятия, я даже не знал, что мы предполагаем делать. Остаться с нашей армией посреди большевиков и чехо-словаков ни туда, ни сюда, — это значит быть смятым; пробиваться на Туркестан и в Персию, — бесцельно, во-первых, во-вторых, означало хотя бы временный блок с контр-революционным уральским казачеством, что было совершенно неприемлемо прежде всего для Калабухова. Перейти на сторону белых не хотел и я. У меня для этого не хватало пафоса. Говорить безграмотную чепуху с убеждением и убедительностью, — слуга покорный. Я не генерал, я всего только штабс-капитан, т.-е. имею право на присвоенный обер-офицерам здравый смысл. У меня его хватило как раз в той степени, чтобы показать всю несостоятельность обычных предположений о целях нашего восстания. Меньше же всего поймут в нем те, против которых оно направлено. Мне не хочется писать о вас резкостей…»

Вот, товарищи, какие мог дать объяснения своим поступкам этот человек. Такие же мудреные слова он придумывает и для других. (Читает.)

«…Несчастный Калабухов. В мирное время он стал бы хорошим преподавателем русского языка и литературы в гимназии. Для этого у него были и знания, и вкус, и мягкость, и прирожденный такт. Но этот человек был три раза ранен в минувшую войну, а то обстоятельство, что в 12-м году он был в гимназическом эс-эровском кружке, заставило его сосредоточить огромную неразумную волю на продолжении своей политической карьеры. По милости вашей, гражданин Болтов, я, вероятно, не буду рассказывать своим внукам о том, как в памятную мне ночь уходил в темноту этот сгусток воли, я как я, услышав вдалеке выстрел, на тридцать третьем году своей жизни понял, что такое грех. Живи, сознавая и не действуй. Это, впрочем, учение греческой трагедии, истинный герой которой — неподвижность, о чем вам едва ли известно. Неподвижен и я. И вы будете переставлять мои ноги, когда поведете меня на расстрел.

Стоило Калабухову двинуться — он стал отцеубийцей, а после этого даже сам не заметил, будучи слеп, как судьба, что умертвил свою невесту, Елену Александровну Карташову. Калабухов разыграл свои дни на кровавых подмостках войны и революции, и — ищите сами поучительные выводы для себя, для друзей и потомства…»

Я бы ответил гражданину Северову, что все, кому нужно искать поучительные изречения, не обратятся к его письмам. Они обратятся к поступкам его бывших, обманутых им, сообщников Силаевского, Григорова и других, в самом начале суда над ними, до того еще, когда оказалось необходимым посадить их начальника по решению коллегии экспертов в сумасшедший дом, заявивших о своем горячем желании искупить на фронте свою вину перед революцией. А я, товарищи, могу рассказать вам о том, как этот Северов елозил передо мной на коленях уже перед самой передачей дела в Трибунал, умоляя не расстреливать его, не оставлять в одиночке, а перевести в общую камеру и со слезами прося, чтобы я прислал к нему врача впрыснуть морфий. Мне, товарищи, по роду своей работы приходится видеть много страшных и гнусных вещей. Да и вы на войне видели тоже не одни только цветочки и ягодки. Но, товарищи, за последнее свидание с Северовым я содрогался, а он кричал: — «Не смотрите на меня, как на гада»!