Тут же влетела толстая женщина, приподняла крышку над кастрюлей, подула в прянувший пар и приказала Валентинке:
— А ну, мигом за стол, деточка!
Валентинка повесила полотенце на крючок, пожалела, что не достала из кармашка чемодана расческу, кое-как подправила волосы.
Отец и Борис Никанорыч были за столом. Отец опять смотрел на Валентинку вопросительно и печально. Она села рядом с ним, стесняясь своих спутанных волос, платья своего, измятого дорогою. И не в том было дело, что вся обстановка, все убранство стола были непривычными, нет. Суета, парадность эта, затеянная ради ее, Валентинки, приезда, были ни к чему, и зачем-то обязательно должны быть посторонние люди.
— Катя, чего ты копаешься, сама же торопила! — громко позвал Борис Никанорыч.
— Иду-у, — откликнулась та добродушно и вскоре на вытянутых руках внесла блюдо с парящей картошкой, до румянца тушенной с мясом и лавровым листом.
— Ну, сосед, командуй парадом, — подтолкнул отца локтем Борис Никанорыч.
— Тебе налить, дочка? — приподнял отец бутылку красного и, поскольку Валентинка не ответила, наполнил ее рюмку. Тете Кате, как уже называла про себя Валентинка толстую женщину, Борису Никанорычу и себе отец разрешил водки.
Борис Никанорыч поднялся, прямой, как жердь, скользнул по лысине ладонью, будто откидывая назад волосы, привычно торжественно произнес:
— Огромный праздник у нас. Миллионы душ человеческих страдают в одиночестве — война осиротила их. Друзья, работа, солнышко в небе — все меркнет, все застилается болью, когда потеряны муж, жена, когда дети живут на земле, не зная, чья кровь бьется в их жилах. Погибших не вернешь. А вот то, что Семен Иваныч отыскал свою кровиночку, то, что она теперь с ним навсегда, — это справедливо и это прекрасно. За тебя, Семен Иваныч, за дочь твою Валентину!
Вино оказалось кислым, вязало во рту. В деревне Валентинка пробовала и водки, и самогонки, и бражки: приходилось, иначе выкажешь хозяевам неуважение. Да что пробовала — пригубляла только. И все равно всю передергивало. И теперь она схватила вилку, беспомощно оглядывала стол, не зная, чем заесть. Тетя Катя тут же нагребла на тарелочку салату, и Валентинка набила рот. Щеки отдулись, она стеснялась жевать, чуть не поперхнулась, захотелось обежать из-за стола, тем более, что Борис Никанорыч тайком ее разглядывал.
— Бери сама, чего захочешь, — сказал отец, отодвигая свою недопитую рюмку. — Ты ведь дома.
Ой, не дома, не дома! Крыльцо, которое она добела терла тряпкою с крупным песком, сенки, где стояли ведра, висели коромысла, грабли, рогожные пахучие кули, комната со столом и шифоньером, слева кухонька, бачок с водою и плитка, перегородка, штора, а там, за нею, ее кровать, ее полочка с книжками… Нет, не дома, не дома!..
— Еще по одной, — сказал Борис Никанорыч, опять поднимаясь. — За светлую память страдалицы Марии, пусть земля ей будет пухом. — Голос его упал до шепота, и слышны стали на улице ребячьи голоса, стук доминошек по фанере.
Веки жгло Валентинке, колючка зацепилась в горле. Валентинка изо всех сил крепилась, теребила пальцами край скатерти. Отец выпил до дна, в лицо его кинулись красные пятна. Он сцепил в замок задрожавшие руки, отвернулся к окну, осел плечами.
И не комната, которую Валентинка толком-то и разглядеть не успела, а вдруг — в нарах, в свернутых крючками телах, в узлах, в чемоданах — вагон поплыл перед нею. И смутно лежало тело, покрытое залатанным одеялом, и были жалостливые женские голоса, а потом розовая неправдоподобная трава, малиновая птаха на метелке травы, легонькая, с мизинчик, и круглое, все в рыжих космах солнце на небесной закраине. Нет, не могла же она помнить такого, это слышано, вычитано и перемешалось в душе, стало памятью. И Валентинка очнулась, выпустила край скатерти, насилу успокоила дрожащие губы.
— Так я и не нашел, где Маша погребена, — тоже совладав с собою, сказал отец и расстегнул все пуговицы на вороте рубахи, той самой, в которой приезжал к Валентинке первый раз.
Борис Никанорыч провел узкою ладонью по своему лицу, как бы снимая с него паутину, протянул: «Нда-а» и неловко свернул разговор на другое: на завод, на какие-то стальные листы. Валентинка с трудом слушала — начали слипаться веки, и опять словно покачивался вагон электрички. Ведь так ладом и не спала: толчки будили, голоса.
Тетя Катя, все это время молчавшая, распорядилась:
— А ну-ка, мужики, отправляйтесь, Вале отдохнуть надо!
Лишь теперь Валентинка обнаружила, что в комнате две кровати: одна, узенькая, поблескивала круглыми бомбошками, новенькой голубой эмалью, другая, у отдаленной стены — пошире, с грубыми, кое-где погнутыми железными прутьями. Отец поспешно встал, зашуршал папиросной пачкою, встряхнул коробок со спичками, Борис Никанорыч подхватил отца под руку, чуть пригнувшись, и так оба они вышли и прикрыли за собою дверь.
— Гостинец-то отнести надо, — спохватилась Валентинка, — на улицу Рабочую. — Она позевнула, помотала головой. — И посуду убрать…
— Успеем, все успеем, — успокоила тетя Катя и отвернула покрывало.
Под ним была новехонькая простыня, а снизу еще и другая, они как будто даже, захрустели.
— Семен Иваныч так хлопотал, — сказала тетя Катя. — Столько лет не о ком было. Ну, давай располагайся. А мне умываться надо, совсем опьянела. — Она похлопала по красным со свекольным отливом своим щекам.
«Зачем две-то простыни?» — подумала Валентинка и, уже в полудреме, разделась.
Звякнул будильник и тут же умолк. Но все-таки она проснулась, покуксилась по давнишней привычке. Скорее на ферму! Вчера вечером уж больно квелой стала корова, у которой лактация. Зинаида Андреевна обещала вызвать ветеринара!..
Пятками поискала плетеный половичок у кровати. Половичка не было, будильника тоже. На высоком беленом потолке желтыми кантиками струилась рябь отраженного вечернего солнца. И никуда не надо торопиться. Может, потому так трудно вставать. Никогда не ложилась днем, и теперь все тело будто набрякло, во рту была противная сухость.
Все же Валентинка встала, натянула через голову платье, в котором была перед газетчиком и на совещаниях, выпростала тяжелые свои волосы. Увидела шифоньер, точь-в-точь похожий на тот, что стоял в избе; это от его зеркала отражалась на потолке рябь. Другая постель тоже была примята — отец, видимо, отдыхал. А над постелью его висела фотография в овальной лакированной рамке: молодые мужчина и женщина приклонились голова к голове. Фотографию сильно увеличили, подрисовали, подмалевали, и плоскими и как будто напудренными были оба лица. Наверное, поэтому ничего похожего на то лицо, что навсегда в Валентинкину память впечаталось: по-мальчишески озорное, в лихо сбитой набок пилотке, на подбородке рассечина-шрам. И в лицо молодой женщины до рези в глазах она всматривалась, а в душе было глухо — ни отзвука. Не заметила, как вошел отец, как остановился за ее спиною, и вздрогнула, когда он заговорил:
— Это сразу после свадьбы. Волосы у нее были как теперь твои. По ним сперва на фотографии в газете я и тебя узнал.
У отца не было уже на щеках серой щетины, которая успела за дорогу обозначиться, и как-то свежее, моложе он показался. В руке он держал чемодан.
— Будешь разбирать? — спросил настороженно.
— Сейчас и разберу.
— Тогда хозяйничай. — Он обрадованно кивнул на шифоньер и опять оставил Валентинку одну.
Прежде всего надо было достать гребенку и привести, себя в порядок. Зинаида Андреевна с малых лет приучала ее к опрятности. И от доярок пристрастно требовала того же: «Распустех к молоку не подпущу». Валентинка еще раз посмотрела на овальную фотографию, расстегнула замки на чемодане. Чемодан был большой — Зинаиды Андреевны, уже проезженный, с царапинами и проплешинами по дерматину. Откинула крышку и увидела сверху пакет, обернутый бумагою, бечевкой завязанный крест-накрест. Под бумагой оказалась клеенка и записка: «Это тибе подорожники». И в промасленной бумаге — ноздреватые, в застывшем уже румянце и подсохших ободках — черепицею лежали лепешки. Зинаида Андреевна прежде никогда ничего не стряпала. И как это успела она — и где?.. Нет, не прогоняла Зинаида Андреевна, совсем не прогоняла! Сама собрала в дорогу и вот это — доброе напутствие, которое не умела высказать словами. Да и не могла она ничего говорить, самой Валентинке доверяя дальнейшие решения…
«Родная ты моя, — заволновалась Валентинка, — вот погощу маленько и приеду, приеду».
Поискала глазами по комнате — посудинки нигде не было. На бумаге положила лепешки на стол, уже кем-то прибранный. «Вот как разоспалась, даже не слышала». Подошла с гребенкою к зеркалу. Гребенка была крепкозубая, иная бы с Валентинкиными волосами и не совладала. От зубьев в волосах потрескивали невидимые искорки. Потом Валентинка открыла шифоньер. В меньшем отделении сгрудились чашки, тарелки стопкою, графин и рюмки, а в большем висели на плечиках костюмы: черный с залосненными локтями и синий, в котором отец приезжал в село. И были пустые плечики: от них едва уловимо пахло свежим деревом. На них Валентинка расположила будничное платье и сарафан в продольную зеленую полосочку по белому полю — все только летнее.
«Есть ли у отца утюг?» — подумала она, а отец уже несильно постукивал в двери.
Он сразу же увидел лепешки на столе, взял одну, откусил. В глазах его опять появилось то самое выражение, которое было при первой встрече.
— А гостинец-то Симочке! — вспомнила Валентинка.
— Сейчас и пойдем, — сказал отец, вытирая пальцы носовым платком. — По-моему, это недалеко…
Было пыльно и шумно. Стучали трамваи, гудели, скрежетали машины, зажигались светофоры на перекрестках, останавливая их невидимой стеною. Неужто отец не может прожить без всего этого, и деревенская тишина действует на него так же, как на Валентинку город? Валентинка неуверенно ступала за отцом перед горячими мордами машин, озиралась. Но то ли попривыкла, то ли мысли о Симочке отвлекли — скоро перестала замечать грохот и суету. Какая она стала, Симочка, Серафима Коркунова, что в жизни нашла? Валентинка не искала: до сих пор, будто кирпичная дорожка от школы, ровненько определялась ее судьба. Ни метаний, ни сомнений. И вот…