Из райцентра, не то что с вокзала, до села можно было доехать на рейсовом автобусе. День уже встал жарко, по автобусу летучими прядями плавала пыль, застилая нескольких пассажиров. Валентинка чувствовала острый привкус ее на губах, на языке. Она неотрывно глядела в окошко на знакомые окрестности, будто с ними уже прощалась.
Автобус сбавил скорость, переваливаясь, встряхиваясь, влез на жесткий настил моста через речку. До села отсюда было рукой подать. И тут нечаянно заметила Валентинка Семена Иваныча. Он тосковал на взгорочке, смотрел куда-то в заречье. Валентинка закричала шоферу, тот затормозил. Она спрыгнула на дорогу, перескочила канаву обочины, по спутанной траве добежала до Семена Иваныча. Он ждал, держал в зубах веточку. Валентинка запыхалась, остановилась в шаге от него. Тогда он отбросил веточку и задумчиво сказал:
— Славно здесь у вас, земно-о. И оглушающе тихо. Мне бы в такой тиши больше месяца не прожить…
За кустами на речке булькал и плескался перекат. Жаворонки выныривали из луговинки и отвесно притягивались к небу.
— Вы как будто давно меня знали, — проследив глазами за одной из птичек, заметил Семен Иваныч.
— Это Зинаида Андреевна частенько об вас рассказывала. И об маме тоже.
— Та-ак, — удивленно протянул Семен Иваныч, сдернул с ветки ивовый листок, растер в пальцах. — Я хотел сказать ей великое спасибо, а ее все нет.
— А мама какая была? — Давно этот вопрос задавала себе Валентинка и теперь ожидала, что Семен Иваныч ответит небывалыми словами.
— Хорошая, — сказал Семен Иваныч, ссыпал в траву лиственное крошево, опять проводил глазами взлетающего жаворонка. — Так что же Зинаида Андреевна рассказывала?
Валентинка до мельчайших подробностей помнила, как лежал солдат на поле посреди изгорающих бабок пшеницы, перед мертвым страшным железом. И сейчас, передавая все это Семену Иванычу, даже пожалела, что такого с ним не было.
— Я тысячу раз погибал, — будто угадав, сказал Семен Иваныч. — И поля такие были, и танки… Все было. Но очень я хотел увидеть тебя и маму.
Он сбросил пиджак, разостлал на взгорочке, остался в белой рубахе с подтеками под мышками. Валентинка села, натянув на колени подол, обхватила их ладонями.
— Поедем со мной, дочка. — Семен Иваныч сказал это с такой надеждою, что у Валентинки внутри отдалась отзывчивая струнка. — Теперь я без тебя не смогу. — Он стянул через голову галстук, сунул в карман, похлопал себя по бокам, ища курево.
— А ведь ты сидишь на папиросах, — неожиданно рассмеялся он.
Валентинка тоже засмеялась, поскорее вытащила пачку. Папиросы смялись, поломались. Тогда Семен Иваныч вытянул из внутреннего кармана газету, оторвал лоскуток, свернул его. Валентинка узнала ее: там была фотография и статья.
«Странно, — подумала Валентинка, — кусочек бумаги, серые буковки, и вот — все в жизни может измениться». Но теперь подумала не как в первый раз, теперь сдавило дыхание, и речка на перекате зазвенела громко и напряженно.
В избе Хульши вечно было мусорно. Повсюду — из пазов между бревнами, с матицы, с печи, даже из-за порыжелой рамы, в которой под стеклом осенними листьями бурели старые фотографии, свисали пучки усохших растений, роняя на стол, на лавки, на половицы крючочки, ноготки, горошинки, пыльцу семян. Пятнистая кошка-богатка сердито отряхивала то одну, то другую лапу, пробиралась в закуток за печку, где пищало и мурлыкало бесчисленное кошкино потомство. Богатка выкармливала котят где-то на чердаке, в недоступном никому местечке, и водворяла их в избу уже вовсю зрячих, уже обученных ночным охотам. Она проводила потомство мимо хозяйки, поставив столбиком хвост, по-особому мягко выгибая спину. Хульша всячески поносила хитрюгу, ставила за печку эмалированную тарелку с молоком и рассуждала: мол, пущай лакают махновцы, зато никакая мышь травы ее не выстрижет. Зато и запах от целебных трав был таким, будто и не изба это вовсе стояла, а чуть подвинувший под солнцем зарод лугового сена.
Зинаида Андреевна — давненько это было — заходила к Хульше и осудила тогда и мусор и кошек, из-за которых, как показалось, и ступить было некуда. Теперь же, едва открыла двери, травяным настоем смягчило душу. Она сама не знала, как получилось, что именно к Хульше пошла, отпустив Валентинку.
Она даже до автобуса Валентинку не проводила: «Собралась уезжать, пущай уезжает». Не заметила, как очутилась в Валентинкиной комнатке. Койка была ровненько заправлена покрывалом, на полке все так же тесным рядком стояли книжки, между которыми выставлялся кончик газеты, фотокарточка солдата висела на старом месте.
«Повесила бы она там мою фотографию?» — подумала Зинаида Андреевна и тут же себя одернула: ведь никогда не фотографировалась, разве только на документы. Поправила подушку на постели. Увидела под кроватью стоптанные домашние шлепанцы. Надо бы к зиме новые. Кому? Автобус-то на вокзал ушел. Кинуться бы сейчас за ним, как Коркуниха кидалась… Не поможет! Вот и жизнь прошла. Осталась только работа. А разве в работе — вся жизнь?
Хотела выйти, опять глянула на фотографию, вспомнила лицо человека, который назвал себя Семеном Иванычем Ляпуновым, и обмерла. Ничего, ни одной особиночки схожей не показалось между тем и этим. Конечно, бывает: с годами жизнь так иного изомнет, что и мать родная не узнает. Да и Валентинку Ляпунов разом признал — хотя за жену свою, за Машу, сперва ее принял. А все ж таки вдруг совпали имена, мало ли Семенов, мало ли Марий да Валентин на Руси! И приехал чужанин, и так вот легко, будто бы вправду свою дочь, взял да и увез Валентинку. И она сразу доверилась, точно случая только ждала, чтоб от Зинаиды Андреевны убежать. И вот это самое обидное, а все остальное, сомненья-то все — свой-чужой — чушь!
Между грядок огорода — вместе с Валентинкою по весне засаживали — Зинаида Андреевна прошагала к забору, без усилия высвободила две жердочки, очутилась в огороде Хульши. Едва заметила, как пересекла его, как поднялась по выбитым плахам крыльца, толкнула дверь. Вдохнула запахи лугового сена и опамятовалась.
Хульша развязывала платок, все никак не могла совладать с узлом. Потянула за концы кверху, через подбородок стащила. Волосы у нее были крупные, будто сухая ржаная солома, шнурками завязаны в два пука.
— Чего выпучилась, кочедык тебе в горло? Заходи ино, садись.
Зинаида Андреевна послушно подсела к столу, на скамейку. Хульша, ни слова больше не говоря, исчезла за дверью в сенки, покопошилась там и вернулась с тарелкою, на которой горкою лежали маринованные грибки. С настенного шкафчика, такого же, как и у Зинаиды Андреевны, отняла ситцевую занавеску, достала с полки четушку водки, две рюмки. Зинаида Андреевна протестующе замотала головой.
— Да ты чего подозреваешь? — набросилась на нее Хульша. — К родительскому дню берегла! — Она твердым, как сухой боб, черным ногтем сковырнула жестяную закрышку. — Надо, иначе обомрешь. Чего рассосулилась? — Налила рюмки, свою метко в рот выплеснула, пофукала: — Клюнь давай!
«Хоть бы сказала, как положено: за будущую счастливую жизнь Валентинки или еще как-нито. А то сглотнула, будто курица воду. Не годится так». Однако Зинаида Андреевна подняла рюмку, с отвращением выпила. Водка была мерзостно сладкой, обожгла до слезы. И вот жалко стало себя, и словно прорвало Зинаиду Андреевну:
— Слаба я характером оказалася. Сама приучила Ва… Валентинку, что отец и мать у нее, а я, мол, так себе. Ошиблась! И зачем отпустила, Ильинична! — Она вспомнила имя Хульши, и сразу ближе, роднее стала эта женщина, и еще пуще жалко стало себя: — В одиночестве куковать мне теперь. А ведь жестоко уйти вот так, бросить! — воскликнула, окончательно сокрушив свою обычную сдержанность, в надежде, что соседка отыщет что-нибудь утешительное.
Однако та опять налила рюмки, сунула пустую четушку под стол, глазами указала: «Бери!» Вторая вылилась незаметно, в ноги спустилось тепло, резко и в то же время неясно стали различаться предметы. И почудилось, что не Хульша, а сама Зинаида Андреевна сидит перед собою, уставя полусжатый кулак в скулу, перекривив брови.
— Жестоко, говоришь? А ведь не было в тебе всамделишной материнской любви, не было, ибо на ласку ты была скупа не по-матерински. Скорлупы на тебе лишку! При ребенке-то нечего было губы поджимать. Вот зато теперь и боишься.
— Одна я, одна-а, — твердила Зинаида Андреевна, во всем с нею соглашаясь.
— Сны-то какие видала?
— Какие там сны, глаз сомкнуть не могу… Одна!
— Брось канючить-то. Никогда человек один не бывает. Даже в лесу обступает его. — Хульша обвела рукой полукруг. — И не осуждай Валентинку, пущай пооботрется. Да и как человека силком удерживать? Вредно это — удерживать силой. Сломать человека смолоду проще, чем пруток. Котенка вон и того исказить можно: ластиться притворно будет, а тайком пакостить.
Она оперлась локтями о голую столешницу, поднялась, потрогала плечо Зинаиды Андреевны:
— Обождем, обождем давай. Да все, может, и вовремя и полезно. Не молочная она, сама разберется. И скажу я — все ж таки доброй и жалостливой по душе она выросла, так что не моги в ней сомневаться. Терпи и жди.
— Ну, ты-то не учи меня, — вдруг разозлилась Зинаида Андреевна: последние слова Хульши показались обидными, хотя та ни разу не сругалась; поднялась неуклюже, боком, чуть не опрокинув скамью. — Ты бы фронту понюхала, в госпиталях бы пострадала, нутро бы твое выпластали! Тогда бы знала, каково ждать да терпеть!
И, неверно ступая, пошла к дверям.
На вагонном стекле сидел парашютик одуванчика. Электричка трубила, будя в придорожных лесах волнистое эхо. Под полом постукивало, лоскут закатного солнца медленно перемещался по скамьям. Семен Иваныч то и дело уходил в тамбур покурить. Валентинка провожала его глазами и опять засматривалась в окошко. Чисто посвечивая, пробегали березняки, сплошняком наваливался хвойный лес, глухие овраги обрывались от насыпи глубоко вниз, дико загроможденные кустарником и мертвыми стволами деревьев. Маленькие коричневые полустанки с красноголовиками водонапорных башен, избы деревень с неприметными при дороге сельмагами, привокзальные улицы городов — все мелькало мимо, не задерживаясь в памяти.