— Слышал… Весной на Кадьяке были!
— Мил человек! Видать, ты бывалый, — взмолился передовщик. — Помоги, Христа ради, выведи на Уналашку и если знаешь заговор, то скверну с галиота вымети: сколько уж лет водит, проклятая. Все блуждаем по морю и никак не можем вернуться домой.
— Скверну вывести не смогу, — вздохнул Лукин. — Грешен. А до Уналашки доведу. Сам судов туда не водил, но бывал, берег и вход в бухту помню.
Давно ли зеленели склоны. Если кто-нибудь неосторожно присаживался на сладких черничниках, то потом ходил всем на смех с красным задом. В один день все поблекло и пожелтело, будто земля вывернула парку мехом внутрь — мездрой наружу и залегла в спячку до следующего лета. Плыл по ручьям желтый лист. Выводки уток и гусей сбивались в черные косяки.
На Кадьяке был приспущен флаг, каждый день заунывно гудел колокол, поминая сто пятнадцать несчастных, погибших почти в одночасье. По кадьякским селениям стало много вдов: хочешь, бери две жены, хочешь — три.
Живые во всем винили косяков. Миссионеры каждый день поминали в молитвах двух без вести пропавших монахов, расспрашивали о них всех вернувшихся с промыслов.
Не успели прийти первые байдары из Кенайской губы, с батареи стали сигналить, махая шапками — «Финикс» идет. От одного этого слова у старовояжных текли слюни, как от запаха хлебной краюхи. Палила мортира на батарее. Ей в ответ салютовали пушки с борта. Стелился пороховой дым по воде, а орудия грохотали и грохотали, приветствуя транспорт.
Баранов в епанче, ботфортах и шляпе стоял на причале, поджидая судно, разглядывал прибывших в подзорную трубу.
— Кажется, нового штурмана прислали! — пробормотал. — Слава Богу, выпросил-таки…
«Финикс» пришвартовался и бросил трап на причал. Его обступили со всех сторон.
— Это кто там в кафтане? Вроде морда знакома… Братцы, да это же Гришка Коновалов.
Бывший лебедевский передовщик важно сошел по трапу в новом кафтане, перетянутом синим кушаком, в красных козловых сапогах. Из-за его спины скалился иркутянин Галактионов. Этот одет был попроще, но по сравнению с встречающими — красавец.
— Поцелуемся, Гришенька! — раскинул руки Баранов. Обнял старовояжного, затем Галактионова и пошли они по рукам друзей и недругов.
— Бочаров=то где? — удивленно спрашивали с причала и глядели на высокую корму судна, там в барских одеждах и офицерских сюртуках распоряжались незнакомые мореходы.
— В Охотске остался! — прострекотал Галактионов. — Ишь, сколь бояр понаслали — хлебнем с ними лиха.
На берег сходили новые поселенцы. Почуяв твердь под ногами, опускались на колени, крестились. Монахи на причале служили молебен о благополучном прибытии. И вдруг толпа встречающих ахнула, заволновалась.
С борта смущенно оглядывала собравшихся молодая женщина. На одной ее руке висел узелок, на другой вертел головой младенец и была она чудно похожа на Богородицу. Вот женщина, робко скользнув взглядом по толпе, ступила на шаткий трап. «Господи, красота-то какая?!» — глядя на нее, простонал Сысой. В следующий миг отметил, что «Богородица» одета, как тоболячка, и вдруг разинул рот, задыхаясь, узнал:
— Фекла?!
Он протолкнулся к трапу и когда встретился с ней взглядом, по щекам жены потекли слезы, а любопытный младенец на ее руке крутил головенкой и был удивительно похож на кого-то из родных. Сысой, робея и глупо улыбаясь, подхватил ее под руку, повел через толпу. От волнения не догадался взять ни узел, ни ребенка. Наконец, возле крепости, спохватился. Фекла по-собачьи поскуливала, теребя платок, говорила, сбиваясь:
— Все живы и здоровы, тебе поклон и благословение…
За воротами, где народа меньше, Сысой с колотящимся сердцем остановился, неловко привлек к себе жену вместе с ребенком. И вдруг она заголосила, опускаясь на подгибавшихся ногах, заливаясь слезами, оправдываясь:
— Как же при живом-то муже и врозь?
Не звал ведь: сама решилась. С ребенком проехала и прошла тысячи верст, не раз прощаясь с жизнью. От Иркутска до Кадьяка только и слышала, как распутно живут за морем с американками, а те, невенчанные, рожают и рожают чернявых ребятишек. За спиной был ужас пройденного, впереди — страх неизведанного.
— Посторонись! — с мешком на плечах пробежал мимо Бусенин, за ним, с бочонком, Москвитин.
Сысой повел жену в казарму, где жили Васильевы. Оглянулся — за спиной переминался с ноги на ногу незнакомый юнец в тобольской шапке.
— Это Бабыкин, посадский мещанин, — сказала Фекла. — От самого Тобольска со мной. Одна — пропала бы…
Ульяна была в казарме: подурневшая и растолстевшая. Фекла, узнав, что Васька женился, шла со страхом, но, как увидела русское лицо беременной женщины, опять завыла, стала обнимать и целовать Ульку, будто ехала к ней, а не к мужу. Не успели они толком рассмотреть друг друга, в церкви заунывно загудели колокола.
— Помер кто? — крестясь, спросила Фекла.
«Много в этом году перемерло, — хотел сказать Сысой, но спохватился, чтобы не испугать жену. Да и с чего бы начинать панихиду именно сейчас?» — подумал.
— Наверное, у вас, в пути кто помер… Или весть какую привезли?
— Компаньон ваш какой-то в Иркутске отошел с муками, так давно еще, прошлым летом…
— Не Шелихов ли?
— Он. Так давно ведь!.. Прошлый год еще.
— К нам новости доходят через год, а то и два! — Как от пустяшного отмахнулась Ульяна.
— Ой, — всплеснула руками Фекла, — так вы не знаете? На Николу Чудотворца царица преставилась?
— Вон оно что?! — Сысой нехотя надел шапку. — Идти надо!
— Нынче сын ее, Павел…
Зря толкались возле запасного магазина алеуты и кадьяки. Баранов приказал весь винный припас спустить в погреб, а ключи забрал. В церкви служили панихиду по усопшей царице и безвременно ушедшем главном акционере Компании. Затем, согласно полученному циркуляру, всех прибывших с промыслов подводили к присяге новому Государю Императору с личной о том подписью. При торжествах был прочитан всем собравшимся утвержденный Государем акт содержания Компании.
Сняв шляпу, громким голосом Баранов читал собравшимся:
— «Во имя Всемогущего Бога… Американской и Иркутской коммерческой компании компаньоны, приняв в предмет Государственную, общественную и частную пользу от коммерции проистекающую и предлагая впредь…
Под Высочайшим Его Императорского Величества покровительством Российско-американской компании Всемилостивейше даруются от сего времени следующие привилегии…» — Андреич сказал новоприбывших штурманов и приказчиков позвать, а те пьют на «Финиксе», — зашептал Васильев на ухо Сысою. — Говорят, все это в Охотске слышали и присягали… Помнишь, под Джугджуром гардемарину шишку на лбу набили? Это он «Финикс» привел. Теперь в подпоручиках…
Со всех сторон на тоболяков зашикали.
— «Даровать Компании двадцатилетнее время по всему пространству земель и островов исключительное право на всякие приобретения, промыслы, торговлю, заведения и открытие новых стран», — читал Баранов. Ветер шевелил букли и бант на его парике.
— Ну, ничо себе?! — прокатился ропот. — Лебедевские, киселевские, ореховские… — все теперь в одной артели?
— Или всех побоку, только нам льгота?!
— Пустое все, — ворчали в другом ряду. — Назывались Главной Иркутской соединенной Американской компанией, теперь — Российско-американской…
— Вдруг порядок будет? Все-таки под Высочайшим покровительством…
Баранов то и дело с беспокойством оглядывался на дружков, хотя старался держать вид важный и достойный. Вернулся посланный Медведников, зашептал ему на ухо:
— Штурманов и господ дворян силой привести невозможно — на ногах не стоят…
Управляющий скрипнул зубами, усы его встали торчком. После долгого и нудного чтения всех дарованных монополии привилегий и условий, когда промышленные уже поглядывали, как бы сбежать, иеромонах-келарь Афанасий с торжественным видом зачитал Высочайший указ о награждении за заслуги перед Отечеством каргопольского купца и иркутского торгового гостя Баранова Александра Андреевича золотой медалью на Владимирской ленте и при всех собравшихся возложил оную на грудь управляющего, который отныне назначался Правителем всех колониальных промыслов к востоку от Уналашки, при монопольном их владении Российско-американской компанией.
С сияющим лицом и медалью на груди, Баранов откланялся на все четыре стороны и сказал:
— Ну, а теперь гуляем, господа промышленные и работные!
И монахи, улыбаясь, не перечили ему. Толпа радостно загудела…
— Как живет да здравствует царевна мериканска? — пророкотал голос за спиной Васильевых. Васька с Ульяной обернулись.
Григорий Коновалов, разодетый, как писаный красавец, скалился в бороду и жрал глазищами подурневшую и располневшую Ульку.
— Вернулся, Гришенька? — Жалостливо улыбнулась она ему. Под глазами темные круги, на щеках пятна. — Что, страшная стала?
— Еще красивше! — не мигая глядел на нее Коновалов. — В Охотске таких нет… Вот и пришлось… Обратно. Вдруг, думаю, овдовеешь…
Васильев плюнул от досады:
— Типун тебе на язык. Ведь старый уже, а все дурной… Что брешешь-то?!..
— Это ж я смеюсь, Васенька! — Оскалился Григорий.
— Шуткует он, — проворчал Васильев. — Будет зенки-то пялить на чужую жену, да еще при муже.
— Да я не глазливый, худа не будет, — Коновалов, смутившись, опустил глаза, мелькнула в них горемычная тоска и пропала. Бывший управляющий принял пристойный вид, надел шляпу, приосанился.
— В Охотске один купец пристал как репей: купи да купи, а то мол, меня в яму посадят. Вот и купил, а дарить-то некому.
Он разжал кулак и ослепительный свет брызнул в лица Васильевых. На вспотевшей ладони лежали серьги с блистающими камнями. Ахнула Ульяна, невольно потянулась к красе невиданной, но боязливо отдернула руку и подняла глаза на Григория.