— Эй, милая?! — Лукин ласково снял с себя ее руки. — Не вводи во грех! — сказал по-кенайски. Индеанка вдруг прижалась к нему и, вздрагивая всем телом, зарыдала:
— Купи меня! Купи меня!
— Ладно!.. — Лукин широкой шершавой ладонью погладил ее чернявую головку: — Не брошу! — сказал по-кенайски. — Даст Бог, встретим твоих сородичей, жениха тебе найдем и заживешь как положено.
Индеанка затихла, успокоенная его бормотанием и вскоре уснула, Терентий полежал, прислушиваясь к звукам селения. Вздохнул, тронутый детскими слезами дикарки. Индеанки воспитывались в презрении к боли и страданиям. Равнодушные алеутки, по крайней мере, никогда не показывали слез русским людям. «Испортили дитя рабством, — подумал. — Кто же теперь из сородичей возьмет тебя замуж?!» Он тихо отодвинулся, встал и начал молиться.
Терентий чувствовал, что на этот раз близок к земле, которую искал полжизни. Прельщала нечисть, посылая испытания на подступах к ней. Ему перевалило за сорок, он уже устал бродить по земле без родины, налегке, всегда среди чужих. И думалось: коли примет царство Беловодское, упадет у ворот его, год будет читать молитвы благодарственные за счастье жить среди своих кровью и духом.
Подаренная девка оказалась проворной и работящей, в ходьбе не была обузой. На станах она без напоминания раскладывала костер, заваривала напиток, варила стебли и корни если не было мяса и рыбы. Двух понятий не мог ей втолковать Лукин: умываться по утрам и вечерам и иметь стыд, испражняясь. Она же задирала парку, где приспичит, выставляя напоказ круглый зад, и, пока Терентий не грозил хворостиной, — забывала, что «косякам» это не нравится. С умыванием того хуже. Устав напоминать, Терентий хватал ее под руку, волок к ручью, шершавой, как заступ, ладонью плескал в лицо студеной водой. Девка орала, дрыгала ногами, бывало, отбегала от костра перед сном, ждала, когда Лукин помолится, уляжется и уснет. Потом осторожно, как кошка, ложилась рядом, прижималась к его спине, согревалась и засыпала со страхом — утром хозяин будет мыть.
Они долго шли на север, перевалили горы, спустились в лес, переправились через реку. Ночи становились холодней и дольше, ягода слаще.
Лукин уже сносно разговаривал со своей калгой. Ее последнее прозвище было Манны — яйцо. Так девку называли за обычное для рабов, почти чистое лицо без проколов и татуировки.
Как-то среди скал и мха они увидели облако пара. Подошли к горячему озерцу. Лукин радостно помолился: по всем приметам Беловодье было близко и посылало знаки. Он развел большой костер, набрал остывшей золы, разделся и полез в горячую воду мыться.
— Манька, подь сюда! — Поманил девку. Та настороженно, как зверек, стала отодвигаться от костра, мотая головой. — Не бойся, поди, спину потри! — Терентий похлопал себя мокрой рубахой в золе по мускулистому плечу.
Индеанка, боясь ослушаться, на цыпочках подкралась, готовая каждую минуту дать стрекача, взяла рубаху, натерла спину до красноты. Вдруг огромная ручища капканом схватила ее за ногу. Она рванулась, но было поздно. Лукин одним махом сорвал с нее парку и окунул с головой в горячую воду. Девка завыла, стала царапаться, но он тер ее, пока не затихла, покорившись и всхлипывая. Сидя по шею в воде, Манну размякла, разомлела и позволила промыть золой волосы.
— Ишь, стерва, поняла удовольствие?! — ворчал Лукин.
Тлел отодвинутый в сторону костер. Земля под постилкой из хвои и мха была горяча. Сохла выстиранная одежда. Жалуясь на скрипящее от чистоты тело, индеанка уснула, прижавшись к спине хозяина, самого странного из всех бывших прежде. Подрагивала во сне, всхлипывала как ребенок. Мерцали северные звезды, среди которых вершатся человеческие судьбы.
Утром, одевшись во все просохшее, Лукин принял щекой слабое дуновение ветра, уловил в нем знакомый запах и почувствовал беспокойство.
Они шли на северо-запад день и другой, уже ясно слышался запах моря.
Проклятое море, сколько раз оно прерывало Терентию путь к цели. Он укреплял дух молитвой, старался не вспоминать прошлого, но лес становился реже и равнинней. Все было не так, как слышал с детства: в этих местах хлеб расти не будет, и зимы должны быть суровы.
И вот его чуткий его слух уловил шум прибоя. Индеанка покорно плелась сзади, ветер трепал ее сухие волосы. Терентий сбросил поклажу и пошел, не оборачиваясь, на шум волны, равнодушно поднялся на возвышенность и так же равнодушно окинул взглядом море до самого горизонта. Без молитв, без мыслей он спустился к воде, сел на камни и заплакал.
Девка раз и другой подходила к нему сзади. Она уже приготовила ужин и постель в сухом гроте, защищавшем от ветра, а Терентий все сидел, глядя вдаль незрячими глазами. Начался прилив, прибой подбирался к его бродням.
Наконец он встал, взглянул на дикарку, стоявшую, как тарбаган возле норки, жалость шевельнулась в сердце.
Есть он не стал, лег в приготовленное ложе на спину, бросил на камни пистолет и топор, скинул бродни. «Манька», боясь, что хозяин умрет, скинула парку, залезла под одеяло, поворочалась, приподнялась на локте, расправила пальцами усы и бороду Лукина. Тот не шевелился, не противился ее ласкам.
Она стала смелей. Терентию так греховно захотелось умереть, что он с отчаянием бросился в иной грех и чувствовал как свищет победу, веселится сила темная, хохочет ветер, срывая пену с волн прибоя.
— Господи, спаси хоть от потомства, в блуде зачатого? — стонал он, понимая, что уже не в силах противиться страсти.
Не вняло небо. Чиркнула по нему звездочка и пронеслась над скалами душа будущего миссионера Аляски, набожного землепроходца и основателя Аляскинского рода промышленных.
«Жить как-то надо! — подумал Лукин, проснувшись в объятиях чернявой девчонки. — Ждать надо, когда призовут». Он встал, не тревожа «Маньку», наспех перекрестился, намотал кушак, сунул за него пистолет, топор и пошел вдоль берега моря. Вскоре увидел лайду с лежавшими сивучами. Поднял выброшенный волной лиственный ствол, вытесал дубину, зашел с воды к молодым холостякам, лежавшим в отдалении от гаремов, стал отгонять их на берег. Кряхтя и охая, они поползли по сырым еще камням. Когда остановились, стараясь обойти человека и броситься к морю, он выстрелил под ухо одному, потом другому, добил дубиной раненого, перерезал им глотки, выпустив струи горячей крови и пошел обратно.
Дикарка проснулась, потягиваясь и смеясь, показывала смуглую крепкую грудь. Терентий скинул сапоги и парку, покорно полез к ней под одеяло: дав себе слабину раз, не устоял и другой. «Что уж теперь? — подумал. — Держать ответ придется за все разом!».
Он не думал, как жить дальше: возвращаться, или зимовать здесь, он вообще перестал думать. Вдвоем они перетаскали сивучье мясо, стушили его по-промышленному, натопили жира, которого девка могла съесть полпуда за присест, потом лежала довольная, похлопывая себя по вздувшемуся животу.
Кончалась соль. Терентий напарил ее из морской воды. Собирал чернику и морскую капусту, не слишком-то заботясь о зимнем запасе, молился мало и без усердия. Индеанка же была вполне счастлива такой жизнью.
Лукин считал, что в ее отношении к нему был только расчет выгоды, но она, освоившись, хоть и побаивалась хозяина, иногда в самый неподходящий миг подскакивала, обхватывала его поперек тела, прижималась и убегала.
«Ишь, — думал с грустью Терентий, — привязалась. Не прогонять же теперь».
Дикарка, наевшись сивучины, вытирала руки о камни, глядела вопросительно на него большими и черными, как у моржонка, глазами.
Терентий, усмехаясь в бороду, кивал головой в сторону моря:
— Иди, мой!
С неудовольствием на лице, при этом шумно рыгнув, девка поднималась, За камнем, думая, что хозяин не видит, задирала парку и полоскала руки под струей, по обычаю туземных народов. Возвращалась, растопырив пальцы на ветру.
— Я те, стерва, пообманываю! — грозил ей Терентий, и она со страдальческим лицом шла полоскать руки к морю. Набегающая волна мочила ноги и полу парки. Острые камни врезались в ступни. Вся радость от еды пропадала.
В конце августа, на Агафона-гуменника, когда по всей честной Руси и таежной Сибири лешие выходят из лесу, чтобы вредить, хватать и раскидывать снопы — мужицкий труд и надежду, — когда хороший хозяин спать не ляжет, но вывернет тулуп и всю ночь с кочергой сторожит гумно, грозя на все четыре стороны: «Ужо, нечисть поганая, я те яйца тухлые пооторву! Я те хвост к бороде приплету и дегтем вымажу… Будешь колесом вертеться…» В этот день на горизонте показался парус. Терентий без радости и печали поднялся на возвышенность, встал на виду, глядя на русский галиот, ни рукой, ни шапкой не призывая на помощь. Но судно повернуло к берегу. За рифами оно бросило якорь и спустило на воду байдару. Терентий постоял еще и пошел к волне прибоя.
— Мил человек! — Радостно кинулись к нему вояжные. — Свой, — обнимали его со слезами на глазах. — Есть ли поблизости сладкая вода?..
Лукин указал ручей. Пробежав мимо удивленной дикарки, промышленные припали к нему. Пили долго и, отваливаясь, благодарственно молились.
«Манька» уже грела на углях печеную сивучину, заваривала в котле чернику. С жадностью поев, мореходы стали расспрашивать, какой он артели.
— Лебедевской, — ответил Лукин.
— Должно быть, мы опять подошли к Уналашке с восточного берега? — спросили.
— Подальше к северу должны быть, где-то на матером берегу Аляксы: то ли возле Бристольского залива, то ли еще дальше… Я и сам точно не знаю. — Признался Лукин. Мореходы замерли со страдальческими и изумленными лицами. — А вы чьи будете и что за судно? — спросил он.
— «Предприятие Святой Александры»… Артель тульского купца Орехова.
После выхода из Никольского редута Терентий впервые рассмеялся, удивив дикарку: