— Такие, поди, и генеральши не носят?!
— Почему не носят? — пожал плечами Коновалов. — Купец крест целовал, что куплены в Иркутске у генеральши… Возьми?! — Робко протянул ладонь и снова ржавая тоска мелькнула в его глазах.
Ульяна, спрятав руки за спину, выставила большой живот и замотала головой:
— Дорогие!
— Так я же богатый, три пая в артели. Возьми? — взмолился Григорий.
Ульяна настойчивей замотала головой, отступая назад.
— Ну и дура! — проворчал Васильев. — Чего не взять, если от души дают.
Она замигала, пряча слезы, подхватила его под руку и потащила в толпу.
Коновалов сжал кулак с сережками, постоял, глядя им вслед и, чуть сутулясь, пошел в казарму, где накрывали столы. От самых расторопных уже попахивало водкой и ромом. Начались веселье, и тризна, и гулянье за все недогуляные праздники. Только Сысой с женой, сыном и ее узлом, бродил, нигде не находя уединения. Знакомые таращились на жену, а его не узнавали: у него было лицо, будто на пиру хватил жира морской собаки. И сам Сысой другими глазами видел привычную жизнь, страшась за жену и сына, к которому имел чувство как к младшему братцу.
Пришла спасительная мысль. Предупредив начальника гарнизона и договорившись с караулом, Сысой вышел из крепости к поднятой на обсушку галере, затащил на борт жену и сына, подтопил жестяную печурку в тесной каюте, где не мог вытянуть ног. Почти незнакомая красивая женщина с жаром взялась наводить порядок в прокуренной мужицкой конуре. Мальчонка, едва начинавший говорить, лопотал что-то понятное лишь матери и побаивался оставаться наедине с отцом. Сысой вглядывался в его голубые глаза, будто хотел прочесть в них долю, и ему становилось страшно. Вспоминались станки и ямы по Иркутскому тракту, тесные ночлеги, бурные переправы через таежные реки, гнус, шторма — и все это уже прошел малыш, так удивительно похожий на деда, связанный кровью и судьбой со своим беглым отцом.
Здесь, глядя в низкий потолок каюты, Сысой решил проситься у Баранова в одиночку к Филиппу Сапожникову, где содержался компанейский скот.
Филипп давно просил помощников из крестьян, но ему отправляли то каторжных, то креолов.
Утром, когда сын еще спал, а Фекла терпеливо сносила мужнины ласки, под бортом закричала Ульяна. Сысой чертыхнулся, оделся и вылез из каюты.
Ульяна стала жаловаться, что ночью Васька бросил ее, пришел утром пьяный с сережками, которые, говорит, выиграл в кости у Коновалова. Возвращать сережки отказывается, ругает ее.
Фекла захлопотала, успокаивая Ульяну. Хмурилось небо, начинался обычный на Кадьяке мелкий невидимый дождь — бус. Сысой развел костер на берегу и пошел за пайком. У ворот встретился с протрезвевшим Васильевым.
На плече у него висел чуть живой Прохор и лепетал:
— Идем Грихе морду бить! Прельщает нашу девку…
— У меня Улька, на галере, — сказал Сысой, отстраняясь от пьяного.
— Вот дурра-то, — растерянно озирался Васильев. — С брюхом убежала…
Отдай, говорит, серьги и все… Да я их выиграл. Поди, спроси у Гришки. Я прежде ему кота продул, потом счастье привалило…
Прохор опустился на сырую землю, обхватив голову руками, замычал, как от зубной боли:
— Вот ведь что сделала, кобыла! Такого мужика присушила!.. Не нам с Васькой чета! — Он тяжело встал на ноги. — Пойду, с Гришкой выпью за ваше счастье. — Кивнул Сысою: — К тебе-то вон какая приехала, не наглядишься!
— Вот дурра-то! — не обращая внимания на Прохора, ворчал Васильев.
Когда Сысой вернулся с пайком, он сидел у костра, опустив голову. Две женщины с жаром поучали его. Сысой повесил котлы на огонь, присел, набивая трубку, и сказал:
— Я к Сапожникову буду проситься, нельзя здесь жить с дитем. Говорят, Филипп опять один. И тебе уходить надо, Ульке рожать скоро.
В это время Прохор приплелся в алеутскую казарму возле крепости, где бушевали тайные страсти, начавшейся еще с вечера игры. Григорий Коновалов восседал в углу. За его широкой спиной хлопотал Галактионов, раскладывая по кучам меха, кафтаны, зипуны, кушаки и рубахи… Кадьяки и алеуты, проиграв все, страстей не показывали, отходили с равнодушным видом. Полтора десятка полуголых русских стрелков обступили игроков и выли хуже охотских собак, глядя, как мечутся кости.
Как только Григорий проиграл сережки Ваське Васильеву, так пошло ему везение неслыханное, будто бес правил руку. Он уже зевал, устав от игры, но промышленные требовали продолжения.
— Топорковая парка, новая, неношеная! — кричал рыжебородый Баламутов.
Он был бос и гол: с крестом на шее и в суконных портках. — Против рубахи, кушака и шапки ставлю! — кричал, вращая дурными глазами.
— Это компанейская одежа! — стрекотал Галактионов. — Бырыма потом отберет, еще и вздрючит…
— Душегубы! — вопил Баламутов. — Не зря вас Петька выслал из крепости…
Дай отыграться, коли совесть есть!?
Толпа злобно требовала игры.
— Что еще поставить? — стонал Баламутов. — Крест с меня снять хочешь, ирод?
Коновалов, задетый за живое поносными словами, блеснул глазами, ткнул перстом в лоб Баламутову.
— Ставь свои старые вонючие штаны, хорек.
— Против чего? — вскрикнул Баламутов.
— Против всего! — Григорий кивнул на кучи одежд и мехов.
Толпа ахнула, тесней обступила играющих. Галактионов ринулся вперед, закрывая выигранное добро телом:
— Очнись, Гришенька!? — прохрипел с мольбой. — На такие штаны одной шапки много!
— Я же сказал, на все! — громче и злей прорычал Коновалов, не глядя швырнул кости. Галактионов прыгнул, спасая их от ринувшихся игроков.
Толпа еще раз ахнула и замерла, как граната перед взрывом. В тишине потрепанный и голый Баламутов долго тряс костями, бормотал наговоры, наконец, метнул… Нечистый путался в игре. Баламутов завопил с лицом перекошенным, как морда камбалы, схватил навредившую ему кость зубами и нечаянно проглотил, выпучив глаза, как морской окунь. Дергая себя за волосы и бороду, сел под образа с одним крестом на шее, стонал в отчаянии.
Никто больше не требовал продолжить игру. На Коновалова поглядывали с опаской. В казарму вошел хмурый Васька Васильев, протянул Григорию сережки:
— Ульяна велела вернуть! Говорит, ты нарочно проиграл!.. Давай моего кота.
Григорий долго и тупо разглядывал блистающие камни, потом опустил сережки в карман.
— Как это нарочно? — спросил строго. — Игра есть игра! Я выкупаю их у тебя за все это! — кивнул на кучи рухляди и одежды.
Васильев пожал плечами. Сделка показалась ему справедливой, он стал заталкивать в мешки шкуры и раздавать одежду прежним владельцам.
Опечаленные проигрышем стрелки благодарили его, желали счастья и поругивали Гришку-изверга. Чтобы задобрить Ульяну, Василий пошел в запасной магазин и купил большой котел, поблескивавший тусклой медью, толстый и круглый, как брюхатая алеутка. Не лень же было какому-то купцу тащить его через тунгусские болота.
На другой день тоболяки ждали, когда Баранов напишет им наставления и договор, переводя на работы в Сапожниковскую одиночку. Но, ни в тот, ни в следующий день правителю было не до них. На третий они явились к нему рано утром. От Баранова, горбясь, вышел стрелок Баламутов с печальным и богобоязненным лицом.
— Готово, детушки! — Потирая руки в чернилах, встретил тоболяков правитель. — Будете зимовать у Филиппа, делать все, что скажет: беречь скот, доить, кормить — сами знаете как. Стрелкам — жалование прежнее, бабам — семь рублей в месяц при полном содержании, кроме платья… На младенцев — фунт муки в день, соли паек… Ну, дай вам Бог счастья. Сам бы туда ушел, да у меня другое тягло.
— А чего это Баламут как побитый? — спросил Сысой, удивляясь обычно бравому и веселому виду стрелка из верных барановских дружков.
Правитель отмахнулся:
— Водки просил… Сдуру кость проглотил — четвертый день не может просраться…
Как ни чист воздух в Кенайской губе, как ни редки туманы, но и туда пришла осень. Пока по ночам ледок не начал прихватывать заберегами ручей, монах Макарий жил под елью, после выкопал пещерку в сажень глубиной, наносил туда сухой травы, на ночь закрывал вход корой. Огонь он разводил редко, при крайней нужде. Пока была ягода — собирал, как зверь, ничего не запасая впрок. При отливе выходил на берег, собирал рыбешку и морскую траву. Молился день и ночь, взывая о просветлении грешного разума. В перерывах между молитвами ему являлись бесы в страшных личинах, надеваемых колошскими и алеутскими шаманами, били его до полусмерти. И все же, медленно, мучительно, тяжко, но просветление ума приходило. Он стал чувствовать живое начало деревьев и скал, различать их шепот, стал понимать океан, обеспокоенный своими большими делами.
На Андрея Первозванного — покровителя Руси — молился всю ночь, по привычке прислушиваясь к клекоту ручья, лишь на рассвете забылся в коротком и глубоком сне. И было видение: шли на праздничную литургию трое, ступая по стылой воде, как посуху. Два старца вели под руки третьего, молодого, в белых одеждах. Шли они прямо к яме, в которой скрывался Макарий. Он выглянул: Боже мой! Брат Ювеналий, ты ли? И старцев узнал: святые Савватий и Зосима, основатели Соловецкого монастыря. Помолившись, брат Ювеналий покивал Макарию, приказывая следовать за ним. Пока тот вылезал из своего логова, сомневаясь, сможет ли идти по воде, — проснулся в слезах и долго молился со сладким умилением, не чувствуя ни голода, ни усталости, поминая в молитвах матушку-Русь.
В полдень он обернулся к морю и увидел парус, приближавшийся к берегу.
С новой силой нахлынуло ночное видение. Будто кто подтолкнул: вышел, встал на видном месте, накинув мантию поверх лохмотьев. Судно шло прямо на него по волне прилива. Вскоре оно приблизилось настолько, что Макарий прочитал на обшарпанном борту едва приметную, облупившуюся надпись: «Зосима и Савватий».