5. Неведомый остров
Кому дал Господь уйти и вернуться, кто ступив на материк, не употребил во зло милость Божью, тот мог забыть о голоде и холоде, о страданиях и лишениях, но не забывал весны на островах. После зимовки она была сном каторжного о воле. Снился и Сысою отчий дом, из которого он так рвался на волю: улочки залитые солнцем, ласковая, смеющаяся жена, какой не помнил ее в яви. Он скинул одеяло, зевнул и подумал, что сон продолжается: казарма была светла, сквозь окна, затянутые сивучьими пузырями, на нары падали струи солнечного света. Сысой протер глаза с надеждой на чудо, но из сеней, гремя костылями, выполз стрелок Кочесов и всхлипнул, обводя взглядом лица проснувшихся:
— Весна, братцы!
Просыпались другие, поднимали головы, удивлялись, радовались странному свечению.
Старовояжный стрелок Василий Кочесов болел тяжело, выжить уже не чаял, хотел дотянуть до Святой Пасхи и отойти в праздник: в эти дни Отец Небесный добр, на многое закрывает глаза. Но прошло Светлое Воскресение, текли дни за днями, а душа цеплялась за хворое тело и подлую земную жизнь.
После Родительского дня Кочесов так осерчал на нее, что среди ночи выполз из казармы, желая сдохнуть, как старый пес… Гасли ясные звезды и близился чистый рассвет. Заалела заря — булатная игла, живая нить, стала штопать ночные раны. Встала на крыло Птица зоревая, рассветная, та, что вьет гнездо за морем, возле самого берега, пустила она первую золоченую стрелу, прошила ей измученного хворью человека, и понял Василий Кочесов, что будет жить.
В тот день океан был синь, еще синей небо над ним. Местами по падям еще висели драные клочья облаков, сохла сырая земля, мельтеша маревом.
Сохла крепость, над крышами струился пар, на стенах весело переговаривались караульные, из распахнутых дверей церкви доносилось пение. Промышленные и работные с радостными лицами потянулись к храму.
В радостной суете прошел первый весенний день. Крепость обвешалась одеялами, парками, кафтанами, зипунами, однорядками, чекменями.
Спрятавшись от ветра, грелись на солнце больные. Ночью вызвездило небо, изза моря выползла луна, полная и круглая, как крестьянские хлебы.
Промышленным в казармах не спалось, ворочались люди, переговаривались, табачный дым висел под потолком, тускло светилась лампадка под иконами.
Утром снова взошло солнце, а небо стало еще светлей. Застучали топоры, заскрипели ворота, запахло прогорклым сивучьим жиром. На сторожевой башне тявкнул фальконет. Баранов с селедочным хвостом в усах выскочил из землянки. Караульный на башне хохотал, подбрасывая шапку.
— Треска пошла, Андреич!
На причале стоял мордастый Васька Труднов и, как флагом, размахивал серебристой рыбиной в полтора аршина. Крепость снимала с веревок одежду и обвешивалась юколой. Треска лежала на берегу копнами и стогами. Работные и служащие потрошили ее с утра до ночи, солили, вялили, топили жир. В казармах пекли тресковую печень, варили головы и плавники.
Брат выздоравливающего Василия Кочесова передовщик Афанасий подошел к Тимофею с Сысоем.
— Эй, казаре!?
Сысой степенно обернулся с трубкой в зубах.
— А! Это ты? — узнал его передовщик. После якутатского дела тоболяка неловко было называть казаром-новичком. — Ко мне в партию пойдете? Мои угодья под Якутатом, на полдень.
Кочесов взял бы и Васильева, но тот уже пристал к партии Медведникова.
У зелейных погребов хрипло ругался и размахивал костылем выздоравливающий Василий Кочесов. Приказчики хотели всучить ему вместо фузеи охотскую самоковку, годную разве гнать самогон через ствол.
— Зачем тебе фузея? — сконфужено посмеивались. — Костылем будешь зверя бить!
Герасим Измайлов командовал спуском на воду «Святой Екатерины».
Галиот тряс принайтованными реями, скрипел, неохотно двигался к морю, но, коснувшись воды круглой кормой, ожил, соскользнул с покатов, поднимая волну, закачал мачтой. К обедне забубенно зазвонили снятые с судов колокола, с которыми монахи не желали расставаться, хотя их звон трудно было назвать благостным. Мореход Измайлов в голос ругал преподобных и отказывался выходить в море, пока на судно не вернут рынду. Компания несла убытки, пришлось вмешаться в спор Баранову. Он долго разговаривал с монахами и вышел из церкви с красным лицом, со вспотевшими залысинами.
— Снимай! — бросил штурману на ходу.
Измайлов послал матроса. Тот, скинув шапку, долго топтался в притворе, кланялся, заикался, ссылаясь на приказ. Архимандрит при общем молчании монахов кивнул на тесовую лестницу:
— Снимайте, изуверы! — И повернулся спиной к матросу.
Тот робко влез на колокольню, срезал медный колокол, как кистень сунул за пояс его язык, спустился вниз и на цыпочках прошел мимо братии, унося корабельное имущество.
— Блажь! — проворчал ему в след иеромонах Афанасий. — Могли бы обойтись… До чего же зловредный народишко, прости Господи. Позор, видите ли, плыть без колокола.
— Туземцы темны, но душевны, — со вздохами рассуждал иеродьякон Нектарий. — Жаль… Плох был колокол, без него еще хуже.
— Что поделаешь, господа?! — В манерах Стефана порой проскальзывало его прошлое, и он становился похож на бежавшего из плена офицера. — Если бы наш народ не был так развращен, и в нас нужды бы здесь не было.
И тут со сторожевой башни раздался сигнальный выстрел.
— Парус вижу! — крикнул караульный.
Поселенцы побросали дела и вышли из крепости, втайне надеясь на раннее прибытие транспорта. Вскоре закричали, что идет компанейский галиот. Все бывшие в крепости и возле нее люди выбежали на берег. На штурвале «Трех Святителей» стоял Гаврила Прибылов, на носу судна размахивал черной шапкой отец Ювеналий. Галиот подошел к причалу. Монах сошел на берег, поклонился братьям и архимандриту. Матросы под началом мастерового Шапошникова стали выгружать колокола по пяти пудов — первые, отлитые за океаном из местной руды.
Синело небо, с колокольни лился благостный звон, наполнявший сердца светлой памятью об оставленной родине. Галиот «Святая Екатерина», с грузом мехов и уволенными со службы контрактниками, уходил в Охотск. Но не было в лицах возвращавшихся долгожданной радости: стрелок Александр Молев, прибывший на Кадьяк вместе с Барановым и бывший передовщик Спиридон Бураков сидели на мешках с паевыми мехами. Если довезти их до Иркутска и продать, за каждого бобра можно купить дом в городах Сибирской украины. В надежде на благополучную жизнь Бураков увозил жену-кадьячку, ряженую в русский сарафан, и двух прижитых от нее детишек. Миссионеры уговаривали его не брать с собой хотя бы детей, записанных в сословие креолов: в Охотске они теряли здешние привилегии. Но убедить упрямца они не смогли: крестили, венчали и вынуждены были благословить на совместное житие.
Миссия прощалась с отцом Макарием, отправляя его до осени на Уналашку, крестить и проповедовать. Монахи на причале отслужили молебен о благополучном отплытии. Седобородый архимандрит не извинялся за ругань из-за корабельного колокола, Измайлов не шел к исповеди и причастию, воротил нос, ожидая отплытия, не подошел даже к целованию креста.
Прощаясь, инок Герман поднялся на борт, еще раз поклонился брату Макарию, тайком благословил морехода, Штурман повеселел, крикнул:
— По местам стоять! Носовой швартов — дай слабину… На кливерах — товсь! — Снял шапку, перекрестился на купол церкви, поднимавшийся над острожной стеной. Архимандрит, смиренно улыбнувшись, кивнул ему с причала. Над тупым носом галиота взметнулся парус, подхватил ветер. Судно медленно пошло из бухты, салютуя пушками Российскому флагу. Клубы дыма катились по воде, пока с палубы была видна крепость уволенные со службы махали шапками остающимся. Монахи, промышленные, приказчики постояли на причале и стали тихо расходиться по делам дня.
В середине мая в одно утро все вокруг зазеленело. Вскоре каюры донесли, что на птичьих базарах начинается кладка яиц. Медведников с партией отправился к южным теплым скалам. А когда партия вернулась с чаячьими яйцами, в крепости шипели сковороды: кладка началась и на северных берегах Кадьяка. Все, кто был в силах, заготавливали их, складывали в бочки, в сивучьи желудки, заливали жиром, обложив льдом, укладывали в ямы.
Некоторые партии уже ушли к местам промыслов, другие были готовы к отплытию. К обедне возле церкви появились кадьяки из дальних селений. Лица их были раскрашены, из губ и носов торчали колюжки. Передовщик Афанасий Кочесов отозвал Сысоя с Тимофеем:
— Камлать надо перед отплытием, — сказал притаенно от других. — У кадьяков такой обычай. Их шаман требует с нас чугунный котел и задаток.
Согласны взять в складчину?
Сысой пожал плечами:
— Ты лучше знаешь, что делать!
— Все это ересь — монахи правильно говорят, — смущенно почесал затылок передовщик. — Но, чтобы не обижать партовщиков, надо съездить к ним. — Он уже направился, было, дальше по делам и обернулся. — На всякий случай, не ешьте морской травы, раковин и хлеба, не пейте рома и воздержитесь от баб.
Шаман так велел.
— Где его взять, хлеб? — Пожал плечами Сысой. Усмехнулся: — А водку и вино пить можно?
— Про то разговора не было, значит, можно!
На другой день братья Кочесовы приготовили две двухместные байдарки.
Один посадил за спину Сысоя, другой — Тимофея. После полудня они вышли из Павловской бухты и стали грести на юго-восток. Крутые утесы черного камня подступали к самой воде. По верху они были покрыты сухой травой, невысокими топольками. Пристать к берегу было негде. По небу бежали облака на север, Кочесовы с опаской поглядывали на них и поторапливали молодых спутников.
Против Толстого мыса южный ветер поднял такую волну, что гребцы выбрались к Игацкому селению мокрыми. Встречая их, на берег высыпали кадьяки, раскрашенные красными и черными полосами. Полтора десятка мужчин скинули парки, без страха вошли по грудь в холодную воду, подхватили байдарки вместе с гребцами и на руках вынесли на сушу. От их смуглых мускулистых плеч шел жар. У некоторых туземцев волосы были стрижены в кружок и выкрашены охрой, у других распущены по плечам и подрезаны челки.