Легли спать отец и дядя Кирилл. Дед, позевывая, достал новую лучину, зажег от догоравшей и закрепил над ушатом. Тихо разговаривая, за столом сидели трое. Дед Александр молча пригублял чарку с настойкой. Семен с дедом Иваном бубнили о чем-то, дальнем: вспоминали переправы, перевалы, зимовья. Дед то и дело хлопал себя по коленям:
— Вот этими вот ногами все прошел! — и спрашивал: — В Егорьевом редуте крещеный тунгус Федька, жив ли?
— Давно помер! — отвечал Семен и тянулся неверной рукой к бутылке.
Вот уж они пьяны как купцы, дед Александр все чаще зевает, крестя бороду, а Семен бормочет:
— Лет пять тому встретил в Большерецком Михайлу Неводчикова. Он в знаменитые штурмана вышел, за море ходил. Тебе, Иван Трофимыч, от него поклон. И всему Тобольску тоже.
— Михейка жив?! — обрадовался, было, дед Иван, и тут же завздыхал, покачивая коротко стриженой седой головой: — И до сих пор в Большерецке… Уж он-то мог найти… В этой вот руке, — совал под нос Семену иссохший кулак, были карты Беринга. Получил их от немца Вакселя и с боцманом Алешкой Ивановым через Анадырь доставил в Иркутск. Я-то что, как получил, так и сдал. А боцман грамотный был, водил-водил носом по бумагам, а после пропал.
Семен со вздохами пожал плечами:
— В Охотском и на Камчатке много людей, побывавших за морем, всякое говорят… Да только все послухи и ни одного видальца. А Слободчиковых, — болезненно помотал головой и так смял морщинистое лицо, что бритый подбородок скрылся в усах, — и на Илиме, и в Якутском, и на Камчатке… Не разберешь, родня — не родня?
На Илиме пашенная деревня больше ста лет стоит: самые старые старики уже там родились. В Якутском — казаки, на Камчатке: и русичи, и коряки с ительменами… Говорят, якутский казак Федька Слободчиков, пришел туда с первым отрядом, а под старость рукоположился в попы, крестил всех подряд, напринимал разных народов в свои крестные дети. Попробуй, разберись теперь, откуда пришел Епифан, куда ушел? Наверное, и за морем наших много. Да только дальше ближних островов я не был. Не посылали, а бежать духа не хватило. Изверился! — простонал, опустив чубатую голову к столешнице. — Видать, судьба так завязана — вам, старикам, выпало радоваться и пить медовую брагу, а нам, с похмелья, — дохлебывать гущу! — Неверной рукой он чокнул краем своей чарки по окуловской, показывая, что хочет закончить смутный разговор, зевнул, поднял оловянные глаза к потолку, увидел Сысоя, чутко слушавшего и пристально наблюдавшего за ним. Плутоватая ухмылка мелькнула под драгунскими усами.
— Дай-ка нож, Трофимыч!
— Зачем? — сунул руку за голяшку дед Иван.
— Однако, у племянника уши длинноваты, надо окоротить!
Сысой вздрогнул, пискнул и исчез, заползая за бабку Матрену. За столом засмеялись. Сысой понял, что дядька пошутил, стыдясь нечаянного испуга, снова пополз на край печи. Семен икнул, подобрел, покачиваясь, встал, протянул ему руку и резко отпрянул, затряс укушенным пальцем. Теперь рассмеялся Александр Петрович:
— Нашла коса на камень?.. Этот ушкуй еще и тебе покажет кузькину мать: прочили в преподобные, Феня до сороковин каждый день в церковь таскала, Андроник причащал. Похоже, не помогло!
Семен протрезвел. Не зная, смеяться или сердится, сел на прежнее место. Сысой снова выглянул, их глаза встретились. И дядька, вдруг, весело подмигнул ему:
— Тоже, поди, в земле копаться не станешь? Топор за кушак, фузею на плечо и айда искать счастья! — И с болью тяжело доставшегося опыта, добавил:
— Ведь нам с тобой подавай все сразу… Сколько у тебя, батя, скотины? — Обернулся к отцу.
— Два десятка коней, коров столько же…
— Попробуй походи за этой прорвой, — скривился Семен. — А Сысойка найдет землю, где работать не надо: молочны реки, кисельны берега, хлеб на деревьях…
Насмешка задела отставного солдата, он поднял голову, сипло заспорил:
— А что? Откуда вышли, туда придем. Близко уже!.. Боцман Иванов знал, где искать. Он грамотный был. И ты, внучок, учись читать.
Дед Александр глубоко зевнул, на выдохе, прерывисто и устало укорил служилых:
— Человеку от Бога велено добывать хлеб в поте лица своего. Кому даром достается, от того Отец Небесный отступился. А нечисть, — дед перекрестился, слегка обернувшись к образам, — заманит посулами, озолотит, а после посмеется: золото окажется дерьмом, а хлеб — камнем. По-другому не бывает! Чем тебе наша жизнь плоха? — С притерпевшейся тоской взглянул на Семена. — Самый главный, самый счастливый человек на земле — пашенный, божий человек.
— А как ему без служилых? — Младший сын поднял непокорные глаза и расправил усы указательным пальцем. — Тут же обчистят и закабалят.
— Что правда, то правда, — примиряясь, снова зевнул дед Александр, мелко крестя бороду. — Без воинства нам никак нельзя. Купчишка откупится, дворянчик обасурманится, у мужика вся надежда на служилых… А вы и рады пятки чесать.
Завыло в трубе, заохало, заскрипела крыша. Дуло с востока на запад.
Дядька Семен оказывал Сысою особое внимание среди племянников, будто был в сговоре с ним.
— Печать на тебе вижу, — говорил, посмеиваясь. — Как я, сбежишь от пашни. Будет — не будет тебе счастье — это уж как на роду написано, а долю найдешь. Только уходить надо с ружьем… Там тобольские винтовки и фузеи непомерно дороги, а здесь нынче ружья делают хорошие, захожу в мангазейну — не налюбуюсь. Там, бывало, дадут проржавевшую дедовскую пищаль, из нее с полусотни шагов в коня не попасть, куда уж себя защитить: а дыма да грохота уже и медведи не боятся, не то что дикие.
— Что у тебя зубов нет? — спрашивал Сысой, разглядывая впалые губы под усами. — Дед старый, а у него есть?
Дядькины пшеничные усы начинали шевелиться, глаза плутовато разгорались.
— Зубы свои я по островам растерял и все из-за золота! За морем его много, вместо камней на земле валяется. Высадился, как-то на остров — лежит под ногами, а на меня бегут алеуты с дубинами. Я натолкал за щеку, из пищали — бах! Дым, ничего не видать. Выскакивает из него здоровенный алеут — меня дубиной по щеке — хрясть! Вместе с золотом вывалилась половина зубов. И так несколько раз! Есть у них в том и другой умысел: чтобы пришлый человек хлеб, рыбу ел, а мясо не трогал, китовины самим не хватает.
Дядька хохотал, разинув беззубый рот. Сквозь нависшие усы розовели голые десны. А Сысой кручинился: воли ему хотелось, но с зубами. И томилась душа от дядькиных рассказов про острова, галиоты, фальконеты, фузеи. Раззадоренный ими, он бегал в оружейную лавку, часами глядел на ряды ружей, пистолей, на чучела зверей, горки пуль и дроби.
По воскресеньям и престольным праздникам большая семья Александра Петровича ходила в церковь. Впереди шагал хозяин с Дарьей Петровной, за ними шли сыновья с женами и детьми. Нищие, убогие, издали завидев пышную седую бороду старосты, начинали возбужденно переговариваться, просить громче и жалобней. Александр Петрович доставал кожаный кошель, выкладывал на ладошки внуков и внучек медные монетки:
— Пойдите, подайте! От молодого и безгрешного милость Богу угодней!
Сысой в косоворотке и бараньей шапке, шагнул к ряду убогих, сидевших вдоль церковной ограды. Его кулачок со сжатой монеткой схватили цепкие пальцы, глаза встретились с мутным взглядом дурочки. Он разжал кулак.
— Фу, медяк! — надула губы Глашка. — Золото дай! — И расхохоталась: — Ходить по золоту будешь — богатства не наживешь!
Сысой, широко раскрыв глаза, выдернул руку. Ударил колокол к обедне, спугнув с колокольни стаи воробьев и голубей. Шаркая великоватыми, с брата Федьки, чирками, подбежал к отцу, вцепился в его шитую крестами опояску.
— Глашка золота просит!? — вскрикнул испуганно.
— Бог с ней, блаженная, — улыбнулся в бороду отец. — Сама не знает, чего говорит.
Получив подзатыльник от старшего брата, Сысой скинул шапку, стал креститься на купола приходской церкви, но думал о своем: верил дурочке, что будет ходить по золоту. Торопливо и приглушенно, захлебываясь и заикаясь, рассказал о том дядьке Семену, переметнувшись к нему от отца.
— Что с того, что не разбогатеешь? — С пониманием рассмеялся он. — Зато будешь искать! Это, может быть, и есть самое большое счастье.
Крестясь, семья вошла в притвор. Александр Петрович достал из кошеля серебряную монетку, опустил в блестящую коробочку пожертвований на ремонт храма. И зловредный писклявый голос из-за левого плеча шепнул Сысою на ухо с затаенной страстью: «Укради!» От такого совета у него качнулся пол под ногами, он перекрестился, хотел плюнул через плечо нечистому в рыло, но получил другой подзатыльник от Егорки. Не сильно оплеванный бес, видать, утерся и опять за свое: «Разбогатеешь, храм построишь… А без ружья за морем никак нельзя!» В то же воскресенье, после полудня, прибежал закадычный дружок Васька Васильев, из бедных переселенцев, сказал, что видел у воды на камне змею.
— Айда, убьем! Сто грехов отпустится! — зашептал, выпучивая глаза.
Вдвоем мальчишки побежали к яру. Не обманул Васька, в том месте, где указал, на камне грелась змея. Разинув рты от жути, они бросились на нее, не ждавшую врагов, измолотили палками. Потом жгли на костре, ожидая, что высунет ноги из-под чешуи, топили жир и мазали им глаза, чтобы видеть клады под землей. Васька приговаривал, что хочет своему дому богатства, как в сысоевом, но прожег подол рубахи и, всхлипывая, поплелся получать взбучку. Потом настала ночь, которую Сысой помнил всю дальнейшую жизнь и гадал: было ли то в яви или привиделось в бреду.
Он помнил, что отпросился в ночное со сверстниками, но по пути увидел, что церковная дверь приоткрыта, протиснулся в притвор, забрался в пустой ящик из-под проданных икон. Поп Андроник пошаркал сапогами возле клироса и ушел, звонарь, живший во дворе, в сторожке, долго препирался со старухой, протиравшей пыль. Затем дверь закрыли и, судя по звукам, заперли. Этого Сысой не ждал. Он посидел, прислушиваясь. Никого. Тихонько нажал на крышку ящика, чтобы приподнять, — под куполом загрохотало, заскрежетало. Сысой замер с колотившимся сердцем, опять толкнул крышку, и снова раздался жуткий шум. «Эхо», — подумал он, бесстрашно выбрался из укрытия, шагнул к блестящей коробочке.