Изменить стиль страницы

Как-то утром, приглашая заключенных за общий стол на похлебку, казак смешливо подмигнул Прохору. В полдень Ульяна, сияя глазами и бросая на дружка ласковые взгляды, накрыла стол прямо в казенке: беглецов уже не запирали. Вскоре к ним вкатился круглый, как шар, хмельной и румяный, по виду купчишка в бобровой шапке, с выбритым лицом.

— Кто здесь тобольский? — спросил, посмеиваясь и одышливо пыхая.

— Ну, я! — слез с нар Сысой.

— Тоболяки знают, какие деньги за морем гребут. Половина ваших купцов там разбогатела… Про бот «Святой Николай», про тобольского купца Мухина слыхал ли?

— Слыхал, да только когда это было?! — насторожился Сысой.

Его ответ разочаровал купеческого приказчика, он посмурнел, вздохнул, вытащил из кармана штоф, попробовал схватить за подол сновавшую Ульяну и, плутовато глядя ей вслед, прокряхтел:

— Я ему предлагаю стать самым богатым мужиком в Тобольске, а он… Теперь слушай! Завтра тебя из острога турнут, так ты подумай, что лучше: с задатком и с новым паспортом по Московскому тракту на Иркутск или без копейки в обратную сторону.

Обернувшись к Терентию с Прохором, стал объяснять с важным видом:

— Компания именитого якутского купца Лебедева-Ласточкина нанимает промышленных и работных бить зверя на островах при полном компанейском содержании и половинном пае с добытого. Контракт на пять лет, — гость обернулся к Сысою: — Что скажешь, тоболячок?

Тот скрипнул зубами и сглотнул слюну:

— Думать надо!

Показывая, что разочаровался в нем, приказчик повернулся к Прохору с Терентием:

— А вы как?

Прохор взглянул на Ульяну, ее конопатое лицо пылало, и он подумал, если откажется — она опрокинет котел ему на голову. Да и чего бы ради он отказывался?

— Нам что? — пробасил срывавшимся голосом, — нам хоть куда, лишь бы подальше от фатер-мутеров и бергамта.

Торговый захохотал:

— Да уж! Твоей роже пудреные букли — не к лицу!

— Бери и меня! Заграничный поселенец Лукин Терентий сын Степанов.

Грамотный. Видалец. Китайский и Урянхайский говор знаю.

— Такие нам нужны! — Кивнул приказчик, разливая по чаркам царскую водку.

Пить зелье Терентий не стал, присматриваясь к гостю, думал: «Ты меня через море перевези, а там — ищи ветра в поле!»

Сысой нутром почуял, где-то там, с этими людьми его судьба, но исчезнуть на пять-шесть лет, не испросив родительского благословения, он не мог и, опустив голову, пролепетал «нет!» Будто клок мяса отодрал от тела.

Еще под Тобольском он узнал, что умерли дед и баба Дарья, а Аннушка вышла замуж за Петьку Васильева, старшего брата дружка и связчика Васьки Васильева. Дед никогда не болел, не был обузой. Говорили, приехал с поля, мучаясь грудной болью, сказал, что умрет, послал за попом. Радовался, что отходит, оставляя дом на матерых сыновей. Старшего благословил вместо себя, жене сказал, чтобы не убивалась, не спешила за ним, с тем и отошла душа, окруженная любящими родичами: будто на другого коня пересела и умчалась, приложиться к предкам. Говорили, Дарья Ивановна на похоронах не сильно-то голосила и печалилась. Отсуетившись сороковины, заохала, призвала отца Андроника с внуком Егором и отошла следом за мужем.

Сысой явился на Филипповки, к началу поста. Дождавшись темноты, пришел не с площади, а протиснулся через черный лаз со скотных дворов. Раскрыл дверь, крестясь и кланяясь. Запричитала, бросилась к нему мать, как квошка закрывая спиной от отца. Филипп посидел, хмуро глядя на сына: драный зипун с чужого плеча, чуни из невыделанной кожи, голова покрыта каким-то шлычком.

— Ладно, — сказал, вставая и покашливая, — драть бы надо блудного, да пост… Поцелуемся, что ли! — И посыпались изо всех углов братишки и сестрички, племянники и снохи.

Напаренный, приодетый, гордый памятью недавних скитаний, Сысой сидел в кругу семьи, запуская зубы в пирог с осетриной, снисходительно поглядывал на отца, дядю, братьев, таких родных, до зевоты прежних и похожих друг на друга. Он ощущал себя переросшим их всех и пустота, глодавшая душу в прежние годы уже не донимала сердечной тоской.

— Непутевый ты у нас, — вздыхал отец, а Сысой, пометывая на него добродушные взгляды, удивлялся, как быстро побелела отцовская борода. — От самого рождения такой. Может, женить тебя? И прикипишь еще к земле. Теперь и служилым нельзя забывать, какого они рода: служба двадцать пять лет, не до сносу, как раньше. Отслужишь, еще не совсем старый. И куда? — поднял на сына глаза, с тлевшей в них надеждой на чудо. — Анка твоя замуж вышла, до Покрова еще, — продолжал в задумчивости. — Петька Васильев тоже был шалопаем, теперь справный мужик: в любой работе — первый!

— Собака! — скривился Сысой.

Отец стукнул кулаком по столу, напоминая, что день постный и с греховными мыслями надо быть построже. Сысой опустил голову, жалеючи его. А бес нашептывал: да что видели эти пашенные и ямские люди кроме сохи, скотины, однообразной работы и сытости?

— Высмотрели уже кого? — спросил смиренно.

— А Феклу Мухину! — дядька Кирилл, смахнул на плечо бороду, заерзал по лавке, отец повеселел, теплей поглядывая на сына.

— Купчиху, что ли? — усмехнулся Сысой.

— Ты про кого думаешь? — наперебой заговорили отец, дядька и мать. — Мухины — старого крестьянского рода. Только при царице Лизавете записались в посад, да в торговые. Купцу Ивану дед Феклы был троюродным братом, а нашему батюшке дядей. Она же купцам родня как Серко коту: только что с одного двора.

Мать стала обстоятельно рассказывать:

— Маруська, мать Феклина, в молодости была редкой красавицей. В девках ее не помню, а как первый раз овдовела — все на моих глазах. За купцом была, того на охоте застрелили. Второй раз за мужиком — тот сам помер. От двух мужей остались две дочери. Потом долго замуж не шла. Как-то, прослышав про ее красоту, приехал дворянин, да не наш служилый, а московский: морда бабья, волосья в косу собраны, штанишки коротющи, в облипку, срамное место напоказ, обутка бабья… Посад хохочет. Он на Маруську поверх забора в стекло поглядывает. А та как увидала его — собак спустила, сама от стыда — в погребе отсиделась. За тридцать уж было, когда стал обхаживать ее дядя нашего батюшки Андроника. Уговаривал идти за своего младшего сына, за пашенного. Она не хотела третий раз. А тот заговор знал, взял ее за мизинец и уговорил. От того брака родилась Фекла, потому-то дочь молода, а мать стара.

К средней дочке как-то зачастил купец, стал свататься, а Маруська — нет и все. Купчине, говорит, девку не дам. Он сегодня богат — завтра гол. Пусть за крепкого мужика идет. А девка-то лихая была, уговорилась бежать без благословения. Купец на тройке подъехал, когда Маруська в бане парилась. Так старая, прости Господи, голой на тракт выскочила, повисла на оглоблях и девку не отдала.

Сысой слушал знакомые предания с ленцой, через слово, а перед газами покачивался удачливый бот «Святой Николай». Двадцать лет ходила по Тобольску сказка о богатой добыче, которая была так велика, что десять купцов-пайщиков перегрызлись при дележе и продали все разом, разделив деньги. Вспомнил он и тетку Маруську из посада, бабу злющую, вспыльчивую и властную.

— Сказывают, она ведьмачит! — С сомнением покачал головой.

Родня замолчала, раздумывая о слухах.

— Тебе не с тещей жить! — ободрившись завязавшимся разговором, сказал отец. — Девка-то и красива, и покладиста, и работяща.

— Говорили, ведьмачит! — вздохнула мать. — Трех мужей пережить… Ого! Но, со зла все слухи. Она многих посадских лечила заговорами и травами. А чтобы кому что дурное сделала явно — того не было. И когда к нам приходила, я ей соль на след посыпала, кочергу положила под порог — переступила, не заметила…

— Ведьма — не ведьма, а вдовица, — тряхнул бородой дядя, — да еще не одним браком. Не бери, говорят, кобылицу у ямщика — изломана. Не бери девицу у вдовицы — девица у вдовицы избалована…

— Соседи сказывают — сильно работящая девка, — как дед когда-то, положил на стол тяжелую ладонь отец.

— А чего это Мухина к нам приходила? — спросил вдруг Сысой.

— А крест твой носильный нашла, что на Троицу утерял…

Завыл пес в подворотне, зашуршала метла за печкой. После того случая у реки Сысой невзначай встречался с посадской девкой Мухиной. Она смущалась, прятала лицо, постреливая на него большими синими глазами, и он при тех встречах чувствовал себя неловко. Удивляясь странному томлению воспоминаний, подумал: «Судьбу на лихом коне не объедешь». Настораживая родню необычной покорностью, вздохнул:

— Как решите, так и будет. И жениться большой нужды нет, и отказываться не для чего… Если жить, как вы!

И опять, озадачив всех, спросил:

— А купец Мухин Иван, живой ли?

— Давно помер! — ответил дядя, удивленно поднимая брови: — Он ведь старше твоего деда.

Случайно помянув новопреставленного Александра Петровича, все встали, стали креститься и кланяться на образа.

Ушли старики в другой мир, и ничего не изменилось в доме. Теперь Филипп Александрович садился на хозяйское место под образа, требовал, чтобы трапеза шла пристойно. Его жена Феня собирала домочадцев на молитвы, следила за соблюдением праздников и обрядности.

Филипп, в делах и заботах, крестился наспех, а то и отлынивал от молитвы. Феня стыдила его, молилась за грешного и он, совестясь, покорно вставал к образам, поднимал руку ко лбу, да, бывало, застынет так, а то еще и обернется, не опуская щепоти:

— Федька, куда хомут дел? — шипел на сына.

— На место клал, — шепотом оправдывался тот, — Данилка после кобылу запрягал.

Филипп, все еще со щепотью у лба, глядел в другую сторону и приглушенным голосом костерил племянника. Затем, оправдываясь перед женой, поворачивался к иконам, крестился быстрей, ревностней, кланялся глубже и чувственней.

Утром, чуть свет, выводили из конюшни теплых, дышащих паром лошадей, запрягали в сани, растворяли тяжелые ворота и выезжали на восход, кутаясь в теплые шубы и тулупы, ношеные дедом и прадедом. Синел снег, потом алел. Где-то за урманом, за морями вставала на крыло птица зоревая, рассветная, тропила путь солнцу, пускала золотые стрелы от Камчатки до Чухонских болот. Их блеск бередил души.