Изменить стиль страницы

«Открывай!» — голос из-за двери, мне незнакомый, а отцу, похоже, известный.

«Открой, шельмец…» — говорит.

Шлепаю босой через сени, отодвинул задвижку: пристав, два жандарма — в званиях я разбираюсь, — и меж них торчит унылая фигура старосты Никанора. Обыск? Бежать? А куда и зачем? Им нечего находить — последняя у Зенченки… Пристав идет в горницу согнувшись, чтобы не задеть притолоки, — во длиннющий. Кажется, вот-вот разломится пополам и по хате будут ходить два пристава — один с головой, другой без оной. Когда он нагибается, его огромные закрученные усы повисают в воздухе — хочется ухватиться за них и подтянуться, как на гимнастических кольцах. Эта идея веселит меня, и я окончательно успокаиваюсь. А отец по старой солдатской привычке вытягивается перед приставом, руки по швам, во фрунт.

«Что прикажете, вашбродь?»

Из-за спины пристава высунулся староста Никанор. Лицо с черной повязкой — сколько помню, вечный флюс у него, даже жаль человека: будешь унылый при таких зубах.

«Отойди, Василич, — говорит он отцу. — Твое дело покамест пятое».

И отводит отца за плечи к окну. Молчит батя. Душа-то у него гордая, я знаю. И вижу, как услужливый, послушный солдат уступает в нем место солдату, который никого не страшится, готовый в бой. Как так: в его хате, и пятое дело! Ввалились чужие люди, распоряжаются его вещами, передвигают его скамейки, лезут в подпечник, громыхают ухватами и сковородами. Вот они высыпали содержимое из сольницы, перелили молоко из бидона в бидон, перевернули рогожку на полу. Поднялись на полати, скинули с лежавших там и заревевших ребятишек тулупы, деду велели слезть с печи, тот заворчал, обозвал пришельцев «бисовыми детьми», но слез, перекрестился и снова залез. А мне уже совсем-совсем не боязно. Смотрю на неуклюжего пристава, который спотыкается, задевая длинными, стрекозиными ногами то лопату, то квашню с тестом, то ведро с водой; на старосту гляжу, как левой рукой шарит по стенкам, по щелям, а правой ежеминутно хватается за больные зубы; на жандармов, которым вот так уж надоел весь этот зряшный обыск, и один подмигнул мне сочувственно, ведь и у жандармов бывает что-то человеческое на самом донышке души. А отец все молчит. Я знаю цену этого молчания, знаю и боюсь за отца. В такие минуты он неподвластен никому, даже нашей матери… Так и есть, рванулся к приставу. Когда тот подошел к сундуку-укладке и хотел поднять крышку. «Не трожь!» Эта укладка была в доме неприкасаемая, в ней лежала праздничная одежда отца. Он с силой дернул пристава за рукав, но тут же был отброшен жандармами к двери, ударился о косяк и сполз на пол. Пристав вытащил из сундука пересыпанные махоркой пиджак, жилетку, зарылся в домотканое белье, ничего не нашел, плюнул, еще раз перебросил все с руки на руку, отшвырнул и, показав отцу кулак, вышел из горницы. За ним — вся свора… Отец тяжело поднялся и — ко мне, я не успел отпрянуть, он начал меня трясти:

«Ты?»

Вся подступившая в нем к горлу злоба против пристава, жандармов, старосты, этих охранителей ненавистного ему порядка, выплеснулась, опрокинулась на сына.

«Ты?»

Он тряс меня, то прижимал, то отпихивал, но не выпуская из рук, я бы мог вырваться, я был уже сильнее и все же подчинился его силе. Он не понимал, что произошло за пределами его дома, что искали в его доме и продолжал допытываться:

«Ты?»

И тогда я выбросил ему в лицо:

«Ну, я!.. Я!.. Я!..»

В этом ничего не объяснявшем крике тоже была вся накопившаяся в груди ненависть, все мои «почему». И отец расслабил руки, выпустил меня, отступил. Во второй раз в жизни. В первый, помните, когда я хлестал тетку…

В училище у меня появился приятель, его звали Марик, Марк Генкин. Чуть не половину населения Новозыбкова составляли евреи, по преимуществу ремесленники, владельцы лавчонок, были и побогаче, была и голь перекатная. Семья Генкиных — среднего достатка, но чем именно занимался ее глава, не помню. Как не помню, на какой основе сблизились мы поначалу с Мариком. Представьте себе деревенского детинушку, рослого, сильного, привычного к любой мужицкой работе, создавая которого природа не прибегла к особо тонким инструментам — можете убедиться, вот он на единственной сохранившейся с того времени фотографии, — ширококост, широколиц. И по плечо ему был, хотя и на год старше, худенький, нервный, быстрый в движениях, в сообразительности, в речи, тонкий, изящный юноша; жаль, не осталось снимка, а вероятно, кем-нибудь и хранится, все не соберусь разыскать… Так вот, не помню, что́ нас потянуло друг к другу. Вернее сказать, не знаю, что́ во мне привлекало Марка, а меня-то к нему — несомненно, начитанность. Я к той поре тоже уже немало прочел, но с Марком состязаться не мог и был снедаем неприкрытой завистью: про какую книгу ни скажешь, он ее знает, читал. И вообще неизвестно, когда приобщился к печатному слову, столь давно это было. Шутил, что мать, пеленая его, одновременно обучала грамоте. Кстати, она была подругой Марии Климентьевны…

А о Марке говорили, что он каким-то образом связан с Савицким. Это у меня так отложилось в памяти: говорили… Вряд ли шел говор в открытую, громко. Савицкий считался государственным преступником: за его поимку было объявлено большое вознаграждение — кажется, 3000 рублей золотом. Он командовал партизанскими отрядами на Черниговщине, которые жгли и уничтожали помещичьи усадьбы, раздавая добытое в них добро крестьянам. Савицкий со своими сподвижниками скрывался в лесах; к нему стекалось пополнение со всей губернии, да и из соседних. Действия его отрядов были всегда неожиданны, стремительны и результативны. Матери из бедных семей рассказывали о нем легенды детям, как о герое, несущем людям благо, в богатых же домах детей пугали его именем… Связь с таким человеком была, естественно, криминальной, и до меня мог докатиться только потайной слушок. Он носил, скорее всего, предупредительный характер: остерегайся, мол, Генкина, он связан с Савицким. И я наверняка отмахнулся: что за ерунда? Марик, витающий в книжных облаках, и бородатый — непременно бородатый — партизанский командир, громящий и даже, говорят, убивающий помещиков? Быть не может. Но вы уже догадываетесь, что я ошибся.

Я часто приходил к Марку за книгами, которых у него было еще больше, чем у Марии Климентьевны. Но, в отличие от нее, он не очень-то, надо сказать, любил выпускать книги из дому. Говорил, что растаскивают, что некоторые из знакомых считают за доблесть взять томик и не вернуть. Я же, аккуратно возвращая все взятое, вошел в доверие и то, чего не находил у Марии Климентьевны, получал у Марка. Вот и в тот вечер я забежал к нему, помнится, за томиком стихов Гёте. О том, что я зайду после работы, мы условились еще в училище, и мой приход не был для Марка неожиданным. Неожиданность ожидала меня: в комнате возле книжного шкафа стоял незнакомый мне человек, молодой, ну лет на пять старше хозяина, не больше, а стало быть, немногим старше и меня, в студенческой тужурке (позже я узнал, что он исключен из Петербургского университета), которого мое появление тоже не удивило, похоже, он поджидал его, потому что сразу протянул руку и назвался:

«Савицкий…»

Странное дело, но и я не удивился этому, хотя, как уже сказал, не мог себе прежде представить дружбы Марика с легендарным партизаном. Правда, с таким, как он рисовался в моем воображении: здоровенным, бородатым, со шрамом на лбу, с револьвером на поясе. А этот был из нашего ряда, что ли, обыкновенный юноша, светловолосый, с мягкими чертами лица, с добрыми глазами, — знаю-знаю, вы скажете на это описание: тоже штамп, вроде партизанской бородатости. Но у него действительно было такое лицо и такие глаза. Про глаза, чтобы вы окончательно обвинили меня в пристрастии к штампу, скажу: вместе с добротой в них проглядывало и нечто жесткое, стальное… Протягивая встречно руку, я все же оглянулся на прислонившегося к белой кафельной печи Марка, как бы ища у него подтверждения услышанному.

«Савицкий, Савицкий», — сказал Марк.

«А я Дыбенко, — сказал я Савицкому. — Дыбенко Павел…»

«Ефимович, — продолжил он. — И мне известно не только ваше отчество».

Что он знает обо мне? Что говорил ему Марк? Я был в этот момент обижен на него, на Марика, он чувствовал это и виновато улыбался. Хорош друг, думал я, Савицкому нарассказывал, а от меня все скрыл. И я решил показать Савицкому, что я тоже кое-что знаю о нем.

«А вы не боитесь находиться в Новозыбкове? Ведь вас и тут, и в окрестностях ищут».

«Сегодня меня ищут в Чернигове. Как вы думаете, найдут?»

В его говоре слышался одесский налет. Он сказал, угадывая мои мысли, чтобы я не сердился на Генкина: конспирация; такое слово я знал. Следовало приглядеться, перед тем как договориться. И в подтверждение доверия предложил мне вступить в… отряд Генкина. Вот это уже ошеломляющая новость: Марк — командир одного из отрядов! Когда и где он успел его набрать? Мне называют несколько имен, и изумление мое на пределе. Это все ребята из Лютого, из соседних Больших и Малых Боровичей. Петя Самойлов? Сын солдатки, гармонист и весельчак. Никифор Бутенко? Господи, напарник мой, пастух у Зенченки. Сергей Ковтун? Лучший в округе охотник — тогда не было термина — снайпер, а он был по всем статьям сверхснайпер, зверя бил, что называется, за горизонтом, — молодец Марк, что вовлек такого парня. Ваня Быстров, Мишутка Пахомов, Николай Демидов — да я их не раз на дню встречаю, а поди ж, никто ничего не сказал. Но и я ведь не скажу, пока не свидимся в деле… А оружие, нужное для дела, есть? Восемнадцать винтовок и ружей, четыре обреза, топоры, вилы. Не пустяковый арсенал. Где все это? В лесу.

Савицкий взглянул на часы, накинул на плечи длинный серый плащ, поднял капюшон.