Изменить стиль страницы

«Деменковские, деменковские! Попроворнее действуйте, попроворнее…» — слышится его командирский голос.

Ах, вот оно что — народ из окрестных деревень. Хлеб разбирают, экспроприируют у Чернолусских настоящие его хозяева… И я помогаю таскать мешки.

Громыхая по мощеному двору, последние подводы выезжают с добром за ворота.

Мы всем отрядом уходим в лес. И снова я рядом с командиром… Как передать мое тогдашнее внутреннее состояние? Что бы я ни сказал, это будет сказанное человеком, прошедшим уже через многое другое в жизни, через революцию. О чем думал, какое чувство владело мной при возвращении из поместья Чернолусских? Чувство исполненного долга? Наверно. Но, как уже сказано, я не понимал до конца, на что́ иду, в чем мой долг. Я верил тем, кто меня вел. И когда вместе с другими я исполнил задуманное, у меня должно было появиться это чувство исполненного долга. Я не очень замудрил? Проще сказать, шел парень с оружием через оживающий на рассвете лес, слышал пение птиц, раздвигал руками тяжелые зеленые ветви, шел с отрядом и был рад, что не струсил в деле. А где-то рядом с радостью, под ней, билось и тревожное: что скажу, как объясню до́ма, где провел я минувшую ночь?.. Марк вдруг остановился, прислушался. И все мы остановились, обратившись в слух: доносится сухой, отчетливый цокот лошадей. Погоня. Прибавляем шагу, заряжаем ружья, рассредоточиваемся, стараясь не терять друг друга из вида, насколько это возможно в лесу. Нам не уйти без боя. Выстрел, еще выстрел, еще и еще. Пальба. Около меня, позади, падает человек. Оборачиваюсь, это Марк. Тоненький-тоненький ручеек крови стекает с виска по щеке. Нагибаюсь, хочу поднять. Он силится говорить, но губы шевелятся беззвучно. Припадаю ртом к его бледному холодному лбу. Подбегают Ковтун, Быстров, Бутенко. Поздно. Он мертв. У нас нет времени вырыть могилу. И вынести тело не сумеем — бой в накале, надо отбиваться. Мы кладем Марка под широким ветвистым деревом, укрываем валежником. Мы целуем мертвого командира в синие, потрескавшиеся губы и салютуем ему выстрелами по врагу…»

На этом в газете обрывается публикация «Рассказа о моей жизни». Твердо помню, продолжение было. Повествовалось о первом аресте. Но обстоятельств, деталей первого, последовавшего за налетом на поместье Чернолусских ареста Павла Дыбенко, которого еще не раз будет схватывать царская охранка, не хочу сейчас придумывать. Ни блокнотных записей, ни рукописи, ни сверстанной газетной полосы у меня не сохранилось. Да, была полоса, верстка. И как обычно, мы должны были завизировать ее у командарма. Повесть печаталась, можно сказать, с горячей сковороды. Записывался очередной кусок, и редакция печатала его, не дожидаясь окончания всей повести.

2

Командарм Дыбенко сказал как-то, когда мы были у него в штабе:

— К нам, в военный округ, прибыл новый командующий авиацией. Совсем молодой, тридцати нет. Но — ас! Герой Советского Союза. Там заслужил… — И взмахом руки в сторону висевшей на стене карты дал нам понять, где это «там».

Мы поняли — в Испании.

В это время зазвонил телефон.

— Дыбенко слушает… Да-да, полковник, как договорились. Непременно съездим на эти учения… Кстати, товарищ Копец, вы легки на помине. У меня тут корреспонденты из детской газеты. Примите их, пожалуйста. Как о чем, Иван Иванович? О себе. В пределах возможного… Ну вот видите, как хорошо. Имеете прямое отношение, значит, к пионерскому движению… — И, уже повесив трубку, к нам: — Был, говорит, вожатым…

…У командующего авиацией мы бывали тоже вдвоем, но не с заболевшим Гришей, а с Мотей Фроловым, также моим частым напарником-организатором в подобных встречах. Полковник, высокий, располагающий к себе, симпатичный блондин с орденами Ленина — золотых геройских звездочек тогда еще не существовало — и Красного Знамени на гимнастерке, беседовал с нами то в штабе, то у себя на квартире неподалеку от штаба, на улице Халтурина, бывшей Миллионной, в одном из старинных домов близ Зимнего дворца, в которых проживала когда-то петербургская знать. Квартира — сейчас казенная, огромная, неуютная для маленькой семьи.

В прихожей вас встречал вырубленный из черного дерева Мефистофель с бородкой, со светящимися, жутковато поблескивающими глазами. Всякий раз я вздрагивал от этого пронизывающего, гипнотического взгляда. Но однажды, войдя, мы с Матвеем увидели, что на голову Мефистофеля напялена синяя военная пилотка с красной звездочкой, и это, к удивлению, придавало ему не воинственный, а, наоборот, домашний вид, снижало мрачность, делало добрее. Мефистофель уже не гипнотизировал, а подмигивал вам, знакомился. Пилотка принадлежала гостю Ивана Ивановича, тоже полковнику, невысокому, плотному, который в передней прощался с ним, с его женой Ниной Павловной и незнакомым нам белобрысым парнишкой в матросской робе (точно такой, как нынешние джинсовые костюмы модников), очень похожим на Ивана Ивановича. Полковник, прощаясь, протянул руку и нам, не назвавшись, а когда дверь за ним захлопнулась, хозяин сказал:

— Чкалов… Сегодня утром пришел в порт из Америки пароход с их самолетом. Валерий Палыч приехал за ним… А это Серега, младший мой братишка, машинист с того парохода.

Появление младшего брата облегчило нам общение со старшим. Я неправильно выразился, в самом общении мы трудностей не ощущали. Выполняя просьбу командарма — а для военного просьба начальника равнозначна неукоснительному приказу, — полковник Копец, как я уже сказал, встречался с нами несколько раз, был вежлив и обязателен. Но говорил о себе без охоты, в сухой лапидарной манере, как бы отвечая на анкету. Он нравился нам с Мотей в человеческом плане, огорчая как рассказчик. И вот появление только что вернувшегося из дальнего плавания морячка, внешне схожего с братом до мельчайшей черточки, до родимого пятнышка возле правого виска, а по характеру совсем иного, влило живую струю, которая подхватила сдержанного, малоречивого Ивана и понесла по волнам воспоминаний. Если же какая-то волна утихала, замирая, Сережа бередил, подталкивал ее и снова разгонял… Через много-много лет, в самом конце шестидесятых годов, когда я разыскал в Москве Сергея Ивановича, подполковника в отставке, седого, искалеченного на войне, он оставался таким же моторным, импульсивным, с торопливой речью, с точной памятью, которая помогла мне немало добавить к тому, что было записано в тот далекий вечер на бывшей Миллионной. И то, что вы ниже прочтете, это сплав — изложение опубликованного когда-то в довольно большом очерке «Из жизни летчика» — в двух номерах газеты — и услышанного потом от Сергея Ивановича.

Братья родились с разницей в два года, в Финляндии, первый в Гельсингфорсе, второй в Або; отец, Иван Иосифович, служил машинистом срочную и сверхсрочную на «Орле», крейсере, который часто и подолгу стоял в этих портах. К революции старшему было девять, но младший помнит ее лучше, четче, зримее. «Помнишь, Вань, как матросы офицеров ловили на нашей улице, бежал один, отстреливался, увидел лоточницу на углу, семечками торговала, баба Марта, финка, помнишь, в мохнатом тулупе тумбой сидела, он к ней сзади подбежал, забаррикадировался, левой рукой держит за воротник, вертит, в турель превратил, в поворотную башню, а правой бьет по матросам из-за торговкиной спины, они перестали стрелять, молча окружают, одного, другого уложил, все равно не палят, жалеют старуху, под ней лужа со страху, так и не тронули ее, не задели, живьем взяли офицера и к тем, которых уже сбросили в залив, присоединили, помнишь, Ваня?» Смутно помнит, было ироде такое. А вот как уезжали с матерью в Сибирь от голода, от немцев, это у него в ясной памяти: приятель отца, корабельный кок, адресок дал в Ишим, заштатный городишко за Тюменью; их у матери было уже трое — с сестренкой Лидой; через месяц, как приехали, явился миру еще один Копец, Жорик, Георгий Иваныч…

В Ишиме оба брата, Иван и Сергей, быстро повзрослели, обстоятельства вынудили к тому: мать умерла в сыпняке, отец приезжал на похороны, потом показывался еще раза два и после пропал на какое-то время: появилась другая семья. Позже он соединил ее со своими детьми, и его жена стала им не мачехой, а матерью, ничем не отличая от собственных. Но это произошло позже, а до этого фактически главой дома был Иван, и Сережа его правой рукой, помощником. Впрочем, сложно определить, кто кому помогал. У них образовался трудовой тандем, — ходили вдвоем по домам таскать воду, паять посуду, дрова пилить, мыть полы, окна, — в котором основной физической силой являлся старший, не только потому, что старший, но и по характеру, невыпячивающемуся, стеснительному: искать работу, договариваться с нанимателем, торговаться, набивая цену, — для него нож вострый, нет ничего хуже, без Сергея он бы в этом смысле пропал; тот с поразительной сноровкой мог обойти, обставить любого конкурента на пути, и без дела, без заработка они и дня не сидели. Особенно хорошо зарабатывали весной, на речной переправе, когда мост через Ишим сносило ледоходом, а перебраться с берега на берег, на базар и с базара — толпы, очередищи. «Ванька пыхтит-сопит, старается на веслах, а я плату за проезд яичками беру, по пятку с каждой бабы, за день до трехсот штук набиралось, два-три десятка на яичницу семье, остальные на продажу; чуть отвлечешься на какое другое занятие, безвозмездно везет охочих на дармовщинку; скажешь: «Вань, ты чего зеваешь?» — молчит, пыхтит, еще яростнее веслами машет, аж шея синяя от натуги; он — перевозчиком, я — кассиром, чьей заслуги больше?»

В интересах, в жизненных устремлениях разошлись: старшего влекло небо, младшего — море. Мы знаем, что и у того и другого желание исполнилось. У Ивана оно возникло в школе, на уроках математики; учителем был человек, влюбленный в воздухоплавание, в авиацию, недоступные ему практически: пораженный в детстве неизлечимым недугом ног, он передвигался на костылях. Но о самолетах, аэростатах, дирижаблях, планерах знал все! И на уроках любую возможность использовал, чтобы выплеснуть эти свои знания. Уроков не хватало, он создал кружок друзей воздушного флота. Старостой — Ваня Копец. Строили модели. И первая взлетевшая над Ишимом модель была его, Ванина. Она летала, а ему, заставившему этот кусок фанеры преодолеть земное притяжение, казалось, что и он тоже взмыл и парит над землей. Но в действительности земля не сразу отпустила его в небо, привязав к себе профессией землекопа, скалолаза, взрывника в геологических экспедициях на Памире. Он попал туда после неудачной попытки поступить в Сызранскую авиашколу. Сдал все экзамены, и был срезан медицинской комиссией. Терапевты нашли какие-то изъяны в легких, в дыхательных путях, черт его знает, что они там обнаружили, и Иван, не заезжая из Сызрани в Ишим, завербовался, мотнул в горы на самую что ни на есть тяжелую физическую работу — назло врачам, не ведавшим, какие чувства и побуждения воспалили они в этом тихом, молчаливом юноше. Он решил доказать в горах, что ему высота не страшна. Но самое страшное испытание он выдержал на глубине, под землей, засыпанный при обвале неудачно взорванной скалы. Он пролежал под камнями сутки, и его легкие, его дыхательные пути хорошо, видно, прочистило, потому что при вторичном столкновении с медициной она отступила, признав Ивана годным но всем статьям в авиацию.