Изменить стиль страницы

«А что, если и нам под охрану?» — мелькнула мысль у Щедрина, чтобы тут же стать планом, а еще через несколько секунд воплотиться в дело. Вперед! Щедрин не уходит от погони, он идет ей навстречу, чтобы, проскочив сквозь это пекло, оказаться в самом тихом, самом надежном сейчас месте. Где оно? Ну конечно под каким-либо из немецких транспортов, под его днищем. Сюда не сбрасывают бомбы… Но Щедрин нырнул под киль не для того, чтобы отсиживаться, а затем, улучив удобный момент, ускользнуть. Ему нужна атака, наивыгоднейшая позиция для атаки. Где его в эти минуты ищут, где бомбят? Естественно, там, где обнаружили перископ, слева от каравана. А лодка уже и не под транспортом, она по другую его сторону, справа. Щедрин решается даже подвсплыть немного, чтобы взглянуть в перископ и окончательно избрать цель. Ближе всех сейчас к лодке судно, замыкающее караван. Оно идет в глубокой осадке, тяжело груженное… Взрыв был и раскатистый, и звенящий, с многократным эхом. На этот раз были, кажется, не мешки с мукой, а горючее.

Вот что такое активная атака!

Замысел молниеносен, исполнение такое же. Мысль командира стремительна, и действия исполнителя — всего экипажа! — так же стремительны. Командир, начиная маневр, безгранично верит в команду, исполняя маневр, экипаж беспредельно доверяет командиру.

Так, скажут, в любом бою должно быть — и на суше, и на море, и в воздухе. Верно, так. Но под водой, под толщей океана этот закон приобретает особую силу. И нарушение его мстит за себя с особой жестокостью. Всякая опасность сплачивает людей, а службы опасней, чем у подводников на больших глубинах, нет, пожалуй. Об этом очень точно пишет адмирал Головко:

«Если летчик имеет шансы на то, чтобы спастись (или самолет спланирует без мотора, или можно выпрыгнуть с парашютом), то у подводника нет никаких шансов. С глубин более пятидесяти метров нечего и надеяться выбраться из затонувшей лодки. У нас же на Северном театре, даже в Кольском заливе, то есть дома, нет глубин меньше, чем 250—300 метров…»

7

Да, подводники гибнут «без вести». Ушли, не вернулись, тайна. И море почти никогда не выдает таких тайн. Говорю — почти, потому что знаю единственный за войну случай у нас в бригаде, когда обстоятельства гибели лодки с экипажем стали известны. И лишь однажды лодка погибла, а команду удалось спасти. Это произошло с видяевской «Щ-421». Она потопила немецкий транспорт, но и сама подорвалась на минах близ вражеского берега. Плавучести не потеряла, а хода лишилась, как и способности погружаться. Пробовали идти под парусом, прикрепив его к перископу. Ветер и туман благоприятствовали маневру, от берега удалились, ушли мористее, от опасности же не избавились: погода прояснилась, и противник мог вот-вот обнаружить столь приметный объект — лодку под парусом, тем более что ветер переменил направление и снова стало сносить к берегу. На помощь «щуке» подошла «катюша» — «К-22», чтобы взять на буксир, но подоспела и сильная зыбь, рвавшая канаты. Опасность возросла вдвойне, теперь немцы могли обнаружить сразу два наших корабля. Уже появился в воздухе, пока вдали, их самолет-разведчик… Из штаба флота поступил приказ командующего: экипажу «Щ-421» немедленно перейти на борт «К-22», подбитую лодку потопить. Приказ был исполнен… Нужны ли дополнительные слова, объясняющие, что́ означает для моряка убить свой корабль? Когда эвакуация заканчивалась, на мостике «четыреста двадцать первой» оставалось двое: Видяев и Колышкин, командир дивизиона «щук», шедший в походе. Видяев прижался щекой к флагу, на глазах слезы, стоит, не в силах двинуться, оторваться от палубы, застыл рядом и Колышкин. С мостика «К-22» в мегафон — голос ее командира Котельникова: «Федя, Иван, поторопитесь, а то погубим оба экипажа…» И в голосе тоже слезы, усиленные мегафоном (наверно, это неуклюже сказано мною — усиленные мегафоном слезы, но другого, более правильного оборота речи подобрать не могу). Видяев и Колышкин вздрогнули, шагнули и, подхваченные матросами «катюши», перебрались на ее палубу. Лодка отошла на полтора кабельтова, развернулась кормой к израненной подруге так, чтобы можно было точнее выпустить торпеду… Через много лет контр-адмирал Иван Александрович Колышкин в своих воспоминаниях, которыми я пользуюсь, напишет: «Бедный отвоевавший корабль! Он был дорог всем нам как живое существо…» — и в этих словах тоже слезы, перед которыми бессильно время.

Другая трагедия в океане — со «Щ-402», краснознаменной, гвардейской. И многострадальной. Она воевала без устали: 16 походов, 11 потопленных судов. И бед хватила! Осталась однажды, как и ее родственница «Щ-421», без хода недалеко от норвежского берега: вытекло горючее из поврежденных в бомбежку цистерн. Выручила опять «катюша», на этот раз «двадцать первая», лунинская, осуществившая небывалую еще в море перекачку с лодки на лодку топлива на штормовой, десятибалльной волне, да еще во вражеских водах… Подстерегло «четыреста вторую» и страшное несчастье, погубившее половину ее экипажа вместе с командиром и комиссаром: в походе в момент перезарядки аккумуляторов произошел взрыв из-за скопления водорода в отсеке. До немцев, до их берега было 20 миль. И оставшиеся в живых, управляя рулями вручную, со сломанными компасами, без лага все-таки вывели еле дышавшую лодку из опасной зоны, — впрочем, в войну нет в море неопасных зон, — привели в базу… После двенадцатого похода «Щ-402» принял под командование капитан 3-го ранга Каутский, служивший до этого старпомом у Видяева, — находился с ним и в том последнем плавании «четыреста двадцать второй», — у Шуйского, с которым был из одной человеческой породы, такой же острослов, неунывака, душа офицерского клуба. Моя жена Валентина, не раз вальсировавшая с ним на вечерах в клубе, до сих пор убеждена, что лучшего партнера в бальных танцах, чем Саша Каутский, быть не может, не говоря уж о ее совершенно бездарном в этом отношении муже… Знакомясь с кем-либо, называя свою фамилию, Каутский любил добавлять с усмешкой: «Не ренегат, не соглашатель, последовательный марксист!»

К победному счету «Щ-402» новый командир прибавил еще трех потопленных «немцев», при нем она стала гвардейской. И, выйдя из капитального ремонта, передохнув наконец-то после беспрерывных походов, в сентябре 1944 года приняла участие в завершающей операции бригады. Когда готовилось освобождение Петсамо (Печенги), несколько лодок вышло в океан на перехват судов противника, на блокирование его портов, гаваней и коммуникаций. Я был на пирсе среди провожающих «щуку» Каутского. Мне он, отдававший с мостика команды на отход, показался каким-то необычным. Понятно, что на мостике уходящего в бой корабля человек не таков, как в офицерском клубе. Но и на мостике я видел прежде Каутского иным, чем сейчас. Успевая раньше перешучиваться со стоящими на берегу, быстрый, легкий в движениях, он был теперь скованно-сосредоточенным, ничего, кроме резких, отрывочных приказаний, не произносившим. Только раз еще я наблюдал его таким же сумрачным — на недавнем траурном митинге, на открытии памятника погибшим подводникам… Лодка ушла и не вернулась. Но не «без вести». Весть явилась с неожиданной стороны, не с моря. С аэродрома в Ваенге. Молодой летчик с торпедоносца, возвратившись со своего первого боевого задания, доложил радостно: «Немецкую лодку отправил на дно. Торпедой — в корму. Не улизнул фашист. Я успел сфотографировать…» Проявили пленку, действительно — торпедой в корму, взрыв, водяной столб. Спрашивают пилота, где потопил, в каком квадрате. Показывает на своей карте координаты, сверились с оперативной: квадрат, в котором находилась на позиции «четыреста вторая». Ошибка, «невообразимая, дикая», как пишет в своих воспоминаниях Колышкин, штабная ошибка: «Летчику забыли передать оповещение о том, что в районе его действий находится наша лодка». А летчик точно выполнил существовавшую инструкцию: увидел внизу подводную лодку, атакуй, не разглядывая, кому она принадлежит. Так же, как подводники обязаны немедленно уходить на глубину при появлении в воздухе самолета, не определяя, чей он. Не успели гвардейцы… И имя их родимой прибавилось последней строкой к списку невернувшихся кораблей, выбитому золотыми буквами на постаменте памятника, при открытии которого они, гвардейцы, стояли недавно в траурном строю.

Случилось так, что мне выпала печальная миссия: по дороге в Москву на совещание я должен был заехать в Ленинград и завезти вещи Каутского его семье. Они были собраны в большой брезентовый мешок. Отдельно в металлической коробке лежали три ордена Красного Знамени, гвардейский знак и письмо в запечатанном конверте с надписью: «Моей жене Вере Сергеевне, сыновьям Саше и Игорьку. Если не вернусь». Даты на конверте не стояло, и когда было приготовлено письмо — перед последним походом или раньше — никто не знал.

Дверь в коммунальной квартире на Васильевском острове открыла женщина, сразу понявшая, кто перед ней и с чем. Молча провела в комнату, где за столом сидели два маленьких двойничка Александра Моисеевича Каутского, такие же, видать, непоседы-живчики, как отец. Мигом выскочили из-за стола, но тут же, увидев у меня за спиной тюк, вернулись на прежние места, застыв в молчаливо-тревожном ожидании. Я не помню слов, которыми мы обменялись с Верой Сергеевной. Я знал, что она пережила с сынишками блокаду. И чувствовал, что ей не нужны слова утешения. Она не раскрыла при мне конверта. Не ведаю, о чем писал ей муж, что завещал сыновьям. Знаю, когда пишу эти строки, что оба сейчас моряки, оба подводники, оба капитаны 1-го ранга.