Изменить стиль страницы

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Мне легко и трудно писать о Щедрине.

На оригинальности этого утверждения не настаиваю. Но в самом деле, легко и трудно.

Легко потому, что давно знаю его, с середины примерно войны, когда мы служили в бригаде подводных лодок Северного флота, он — командиром гвардейской Краснознаменной «С-56», я — редактором газеты «Боевой курс». Григорий Иванович регулярно сотрудничал в многотиражке. Охотно писали, следуя примеру командира, и другие моряки с лодки. Когда затирало с материалами, наш единственный штатный корреспондент, длинноногий краснофлотец Миша Дешин, который, подобно Хиле Брискеру, репортеру из Ленинграда, — помните? — был «стилически не очень», а «достать» мастак, шел на береговую базу, в кубрик «С-56» и мигом возвращался с крупным уловом. Сам Щедрин писал так, что его совершенно не требовалось править, и таким аккуратнейшим, буквочка к буквочке, девичьим почерком, что мы отправляли рукопись в набор, не перепечатывая на машинке. Не смею утверждать, что пристрастие к письменному изложению мыслей началось у Григория Ивановича именно с сотрудничания в «Боевом курсе». Но, как бывшему редактору, мне приятно думать, что человек, написавший и выпустивший несколько книг, в том числе превосходные воспоминания «На борту «С-56», был когда-то активным корреспондентом нашей газеты. Кстати сказать, сейчас вице-адмирал Щедрин — член Союза журналистов.

Значит, мне легко, с одной стороны, писать о Григории Ивановиче: давно с ним знаком, и есть его книги о подводной войне на Севере. А почему же трудно? Да по тем же причинам: много знаю о Щедрине и есть его книги. Не так-то просто отобрать главное из того, что в обилии хранит память. И не хочется плыть, как говорят на флоте, в мятой воде.

И все же, раз взялся, не стану мудрить: мне не избежать ни личных воспоминаний, ни рассказанного Щедриным в его мемуарах.

В книгах — война. Биографии — чуть-чуть, вскользь, по самой лишь необходимости. А мне она очень даже необходима… Кажется, я записывал ее когда-то со слов Григория Ивановича. Но у меня сохранилось только два-три блокнота военного времени. Не надеясь на успех, так, для очистки совести, начал я их перелистывать. И сразу обнаружил нужную запись, сделанную в ноябре 1944 года в связи с присвоением Щедрину звания Героя Советского Союза.

Вот это интервью:

«Сколько себя помню, столько в памяти — море. Родился на самом его берегу, в Туапсе. Жили мы в пригородном поселке Небуг. Там — рыбаков! Отец не рыбачил, учился на винодела. Но в первую мировую контузило, и он потерял обоняние. А какой винодел без дегустации? Пришлось — в садоводы.

Дед по матери — казак, другой — иногородний, откуда-то из-под Курска, скиталец, бурлак. Среди близких родичей был только один морячок, двоюродный брат Костя, служивший на десантной канонерской лодке «Красный Аджаристан». Ужасно я ему завидовал!

Мальчишкой я рисовал парусники. На чем попало. Бумага кончалась, так я углем на белых морских камешках. Запустишь такого плоского голыша по воде, и летит мой парус по морю далеко-далеко. Ребята называли меня «матрогон», почти матрос. В тринадцать лет я уже был юнгой на шхуне. Семья у нас большая, шестеро ребят, я старший, после третьего класса пошел работать. Нет, начал не с юнги, попал на лесозаготовки. Рослый был не по возрасту, крепкий. Лес валили и оттаскивали к морю, на баркасы, с баркасов перегружали на шхуны. Грузили раз на «Диоскурию». И шкипер взял меня вместо заболевшего юнги. На один рейс взял. Но юнга не вернулся, и меня зачислили в команду.

Диоскурия, звезда такая… Мне казалось, что корабль с этим удивительным, загадочным именем должен ходить по океанам, пересекать экватор, огибать материки. Наша же «Диоскурия» принадлежала тресту «Крымгостоп» и возила дрова, 170 кубов в рейс, с Кавказского побережья на Крымское. По документам числилась парусно-моторной шхуной. Но мотор стоял такой древний, что на него и дышать-то было страшно, не то что заводить. И была «Диоскурия» просто-напросто деревянным ботом, дубком, каких плавало тогда на Черном море неисчислимое множество.

Шкипера нашего звали Иван Захарыч. Я и сейчас вижу его сухое, дубленое лицо, огромный пористый, как пемза, нос и дожелта прокуренные моржовые усы. Он принадлежал к тем знаменитым черноморским шкиперам, которые, не ведая грамоты и не признавая никаких карт и компа́сов, ходили на своих утлых дубках в любую погоду и в любых направлениях. А определялись они по каким-то лишь им известным приметам. Заплывет такой шкипер в Средиземное море, выйдет на мостик, посмотрит на бережок, на небо, покрутит усами и скажет:

— Це Крит! Правь дальше…

Вот у такого шкипера я и проходил начальную школу мореплавания. Учил дядько́ Иван Захарыч самым нехитрым способом. Только, бывало, приберешься на камбузе, — а это было сперва моей главной обязанностью, — как уже слышишь его хриплый бас:

— Малы́й! Ставь трисель.

Лезешь на мачту, ставишь косой парус, а дядько снова кричит:

— Малы́й! Давай на руль! Я спать пойду. Как посвежеет, буди…

Так и учил. Отдыхом не баловал, на похвалу был скуп. Я, правда, пользовался у него особым расположением, так как был самым грамотным человеком на боте и мог лучше других вести вахтенный журнал. Вахтенные журналы в ту пору начали только вводить на черноморских дубках. Шкиперы, не знавшие грамоты, вроде нашего Ивана Захарыча, страшно невзлюбили эти толстые книги, к которым они не знали, как и подступиться.

На одном из дубков был юнга вроде меня, звали его Пашкой. Шкипер отдал ему полученный в конторе журнал и сказал:

— Пиши, малы́й, все пиши!

И Пашка-летописец усердно писал. Слюнявя чернильный карандаш, выводил каракули. Записи были примерно такого содержания:

«Дядько́ приплелся в дымину пьяный… Подняли якорь, плывем в Керчь. Дядько́ заснул у руля и свалился. Правит матрос Харитон… Идем, куды ветер дует… Дядько́ спит… Сели на мель, ждем полной воды… Дядько́ проснулся, матюкается на чем свет стоит, меня оттаскал за уши, матросу Харитону съездил по скулам… С мели снялись, плывем далее…»

В общем, карандаш скрипел, дело шло, и шкипер был доволен. Понес как-то вахтенный журнал капитану порта, думал похвалиться. Вот, мол, какие мы, осилили сию премудрость! Что произошло в конторе, неизвестно, но вернулся шкипер с берега совершенно тверезый и мрачный. Бедному Пашке была учинена изрядная потасовка…

На «Диоскурии» я плавал с год и столько же на «Иванове», трехмачтовой шхуне. В честь какого из сотен тысяч Ивановых назвали ее, никто не знал. Суденышко было довольно ходкое, но моя мечта о дальних плаваниях все еще не сбывалась: по-прежнему возили дрова в Керчь. Осенью грузились в Сухуми мандаринами — в Новороссийск, в Одессу. В Одессе меня чуть не сняла с рейса комиссия из райкомвода. «Трех классов, говорят, мало, надо учиться». Разрешили вернуться на шхуне в Туапсе и больше в море не выпустили. Я хотя, пока плавал, не учился, но читал много, и меня приняли сразу в пятый класс. Ходил сначала в дневную школу, потом перевелся в вечернюю. Днем матросил на «Борее», пожарном буксире. Пожара ни разу не тушили, всё баржи с песком таскали: порт строился. С «Борея» я попал на танкер «Грознефть», и это было мое первое дальнее плавание — вокруг Европы, в Гамбург. Туда шел матросом второго класса, обратно рулевым. Но на этом моя морская карьера чуть было не завершилась.

Я был в порту секретарем комсомольской ячейки плавсостава. И в ячейку пришла разверстка в школу летчиков. Желающих было не богато: ребята плавали, собирались на всю жизнь стать моряками. Пришлось мне, как секретарю, подавать пример. Сказал себе: «Ну, попрощайся с морем, будешь глядеть на него с неба». Комиссию прошел мигом, был я здоровяк. Путевка — в Вольскую школу. Но, видно, судьба мне была все-таки в моряки. Я за четырнадцать дней схлопотал четырнадцать нарядов от командира отделения. Шагистику обожал человек, а я ее и сейчас-то не люблю, в юности — тем более. Так что пробыл в летчиках две недели, и самолета не увидел, отчислили. Союза с авиацией не получилось, зато дружба с морем укрепилась: поступил в Херсонскую мореходку.

В мореходке так: из одиннадцати месяцев учебного года пять с половиной — в море. А хочешь, и в каникулы плавай. Ходил я в Японию, в Индию, в африканские порты, об Европе и говорить нечего, всю облазил… Повидал капитанов! На «Трансбалте» был у нас Зилов, старичок, каперанг царского флота, образованнейший навигатор, пробыть с ним вахту на мостике стоило десяти лекций по штурманскому делу, по астрономии. На «Декабристе» я плавал с Уксусом. Так моряки называли между собой Анатолия Клавдиевича Арсеньева, брата известного писателя-путешественника. Любимым его выражением было «Уксус тебя дери!». Человек был язвительный, мог с песочком продрать. Но — за дело, по справедливости. Виноват — получай от Уксуса по полной мере. Но и защитит, когда надо. За меня однажды горой встал, никогда не забуду.

Это случилось в Пириме, маленьком порту в Баб-эль-Мандебском проливе, на выходе из Красного моря. Наш «Декабрист» брал уголь с баржи. Полуголые арабы-грузчики таскали тяжелые корзины. У трапа на борту стоял англичанин-надсмотрщик. Во всем белом, в коротких штанишках, в пробковом шлеме, с витой плетью в руке. Я таких раньше видел только на карикатурах и вот впервые увидел в жизни. Я был вахтенным матросом на палубе. Надсмотрщик все время орал на грузчиков, то и дело взмахивал угрожающе плетью. Один из арабов оступился на трапе, и англичанин хлестнул его по спине. Я подбежал, крикнул по-английски: «Не смеете бить, сэр!» Он даже не взглянул на меня и тут же ударил другого грузчика. «Прекратите, сэр!» — снова крикнул я. Он полоснул третьего. И тогда я с полного размаха и от имени всего комсомола влепил сэру по физиономии. Крик, скандал… Меня — на комсомольскую ячейку. Ребята сочувствовали, но за «неэтичное поведение в заграничном порту» — выговор. И тут в каюту, где заседала ячейка, входит капитан. Ну, думаю, все, снимет стружку, потребует строгача, и — прощай загранвиза. А капитан говорит: «Правильно сделал, матрос, уксус тебя дери! Я бы тебе дал выговор только за то, что слабо ударил. Что такое наш пароход? Советская территория. И этот мерзавец-надсмотрщик находился на советской территории. А тут у нас свои законы, свои правила. И по нашим правилам ты ему правильно влепил. И я, как капитан, беру на себя всю ответственность, уксус тебя дери!»

Мореходку я закончил на десятку. Там была десятибалльная система, почти как у англичан — у них 100 баллов. Сдал на штурмана дальнего плавания, но самого диплома еще не полагалось. Надо его «выплавать». 18 месяцев в море — и тогда вручат диплом штурмана. Еще полтора года, и заслужишь капитана. Я «выплавал» капитанский диплом к 23 годам.

…Война застала меня в Гонконге. «Красный партизан», на котором я был дублером капитана, стоял в ремонте с разобранными котлами. Англичане не торопились выпускать нас в море. Дело затягивалось. А война уже шла. Мы вдвоем с товарищем получили разрешение вылететь в Чунцин, тогдашнюю столицу Китая, чтобы добираться оттуда на родину. Но там в посольстве ничем, кроме денег, помочь нам не могли. Мы решили достичь как-то Сингапура, куда часто заходят советские пароходы. И пустились в дальний путь по Южно-Бирманской дороге, захватывающей и северо-восток Индии, через Сиам и Малаккский полуостров. Дорога в две тысячи километров отняла у нас много недель. Кое-где подвозили попутные машины, в основном же способ передвижения был пеший. Нас принимали за англичан. Одеты мы были примерно так же, как тот надсмотрщик из Пирима, только без плеток. Где-то на Малаккском полуострове мы выбрались к реке и увидели стоявший у берега пароход. Это была «Арктика» из Владивостока, грузившая каучук с плантации. Привыкнув за долгую дорогу по чужим странам изъясняться по-английски, мы и к вахтенному матросу обратились машинально на этом языке. Но тут же заговорили на родном. Наше появление было таким неожиданным, что вахтенный так и не разобрался, кто мы такие, и не пустил на пароход. Хорошо, вышел из своей каюты капитан и узнал меня — мы с ним плавали вместе штурманами… Через две недели я и мой товарищ по скитанию были во Владивостоке».