Изменить стиль страницы
5

…С первой попытки флагману не удалось прорваться и вытащить «Седова», до которого оставалось 60 миль тяжелейшего льда.

Напомню версию моего друга Сан Саныча, капитана дальнего плавания Александра Александровича Гнуздева, ходившего в том рейсе вторым штурманом, изложенную им в недавнем письме ко мне из Ленинграда. Воронину, считавшему, что шанс пробиться к дрейфующему судну еще не потерян, руководство Главсевморпути в ответ на его радиограмму об этом не разрешило рисковать только что построенным ледоколом со столь высоким именем на борту.

Я не был близок к Воронину в такой степени, как позже к Белоусову, и не имею права на особые психологические изыскания в отношении Владимира Ивановича. Но от людей, с которыми он был откровенен, делился сокровенным, слышал, что свою громкую славу, связанную с челюскинской эпопеей, Воронин называл горькой славой, принимая вину за гибель «Челюскина» полностью на себя, ни с кем не желая ее делить, даже со Шмидтом, начальником экспедиции. И можно представить, какие чувства испытывал капитан флагмана, возвращаясь по приказу Москвы из высоких широт, не достигнув цели — спасения «Седова», снова потерпев неудачу. На обратном пути Владимир Иванович тяжко заболел в Мурманске, требовалась операция, и его отправили поездом в Ленинград. Ледокол повел вокруг Скандинавии старпом Борис Николаевич Макаров в качестве дублера капитана.

Капитаном к нам на период зимней проводки судов из Ленинградского порта и в порт в устье Невы, в канале, в Финском заливе — тонкая работа в довольно толстом льду — был прислан Павел Акимович Пономарев, старпомом ходивший на «Красине» спасать экспедицию Нобиле, будущий капитан первого отечественного атомохода «Ленин». Как и Воронин, Пономарев родом с беломорского побережья, оба поморы, начинавшие плавание мальчишками-«зуйками» на рыбацких и зверобойных ботах. Их путь — с корабля в мореходку, уже с опытом, а не наоборот, как у ростовчанина Белоусова — из мореходного училища на судно, с теорией… Зная, что на флагмане он «временный», Пономарев не внедрялся в судовую жизнь, ограничиваясь чистым судовождением. Он еще вернется на ледокол накануне войны штатным капитаном. И в войну будет в чине кавторанга водить его под бомбами. Одна из сброшенных «юнкерсами» угодит в самую середину, в котельное отделение, взрывная волна достигнет ходового мостика, кинет навзничь командира. Контуженый Пономарев приведет подбитый, полузатопленный корабль в порт… Мое знакомство с Павлом Акимовичем ограничилось лишь упомянутой кратковременной ледовой проводкой в районе Ленинградского порта. Я видел капитана издали, с палубы — измеряющим шагами мостик. Видел и вблизи — в кают-компании во время приема пищи, и это тоже было «издали»: я сидел на противоположном конце длинного стола, не слыша беседы капитана с сидящими рядом старпомом и стармехом, да и говорили-то больше эти двое, Пономарев слушал — поморы молчаливы. Словом, я с еще меньшим основанием, чем Воронину, могу давать какую-либо психологическую характеристику Пономареву… Ожидалось возвращение Владимира Ивановича на ледокол, но болезнь затянулась, прибавились еще некие обстоятельства, связанные со сменой руководства Главсевморпути — вместо Шмидта пришел Папанин, и пронесся слух, что к нам назначают Белоусова с «Красина». Как не всегда бывает со слухами, он быстро подтвердился появлением Белоусова на ледоколе. И этот момент — между слухом и фактом — был настолько краток, что не оставил времени предварительно разузнать, каков человек новый кэп. В команде у нас не было никого из его прежних соплавателей. Но кое-что стало все-таки известным. На «Красине», приняв его в 31 год, самый молодой ледовый капитан в стране провел четыре арктические навигации. Третья превратилась в затянувшуюся на месяцы зимовку. Участвуя в поисках затерявшегося самолета Леваневского, а затем помогая «Ермаку» до последней возможности выводить застрявшие в проливе Вилькицкого транспорта — вывести удалось только часть, — «Красин» запозднился во льдах и почти обезуглел. Топлива оставалось «под скребок», только чтобы добраться до бухты Котельникова, где находилась заброшенная шахта. Я не люблю лишний раз употреблять слово «подвиг», оно тускнеет, но как обозначить то, что сделали красинцы и их капитан? Зимуя в торосах в восьми милях от пустынного берега, вынужденные вести счет каждой галете, они стали шахтерами, они добыли с глубины и доставили на борт четыре тысячи тонн угля, я перепроверил эту цифру, она точна — 4000! Капитан вместе со всеми бил кайлом, подымал добычу на-гора и таскал ее по льду на санках. Весной, когда со льдами полегчало, «Красин» снабдил углем дрейфовавшие суда, вывел их, а сам, не возвращаясь в порт приписки, во Владивосток, лишь снабдившись продовольствием, вступил в очередную, для Белоусова четвертую, ледовую навигацию.

Вот из такой команды такой капитан пришел к нам на ледокол. Он был непохож на своих предшественников. Профессия Воронина и Пономарева была как бы припечатана к их облику, вернее, определяла его. Надень на них смокинг вместо кителя, надвинь джентльменский цилиндр вместо фуражки с «крабом» — профессия все равно вылезет, просунется, ее не запихнешь, не спрячешь. Белоусов же меньше всего походил на морского волка. Он был человеком другого жизненного стиля, другого воспитания, иных, если хотите, понятий. Но никогда и ни в чем не подчеркивал этой разницы, не давал повода для сопоставлений, точнее сказать, не бравировал присущими ему качествами. Он был органичен в своих поступках, как Воронин и Пономарев в своих.

Припоминается случай с подковой. Ее обнаружили среди личных вещей, оставленных заболевшим Ворониным в каюте. Один из тогдашних руководящих деятелей Главсевморпути, мореплаватель из канцелярии, искусный оратор, публично демонстрировал этот экспонат как «глупую примету, свидетельствующую об отсталости некоторых наших капитанов» и называл имя отсталого капитана. Я не с чужих слов рассказываю, сам слышал и видел на собрании партийно-хозяйственного актива. Казалось бы, достаточно использованная на стороне в качестве наглядного пособия в борьбе с суевериями на флоте, подкова была еще и возвращена на ледокол с той же целью, для окончательного искоренения предрассудков. Но Белоусов ни разу не использовал этой возможности. Я спросил его как-то: «А где подкова-то?» — «У хозяина, — сказал Белоусов. — Я вернул ее Воронину. Он ведь еще собирается плавать…» И сказал без намека на иронию, серьезно сказал. Он не терпел вторжения в чужие привычки, пристрастия, как никому и своих не навязывал.

6

Рейсовые донесения капитана помогают моей памяти.

Навигация 1939 года. Идем из Ленинграда в Мурманск, а оттуда арктическими морями на восток в бухту Провидения, что на выходе из Чукотского моря в Берингово, и, не зимуя, не оставаясь до следующего лета, успеваем до конца навигации вернуться в порт приписки, в Мурманск, 11 468 миль за кормой. Проделываем то, что в учебниках географии назовут «первым в истории Арктики сквозным плаванием по Северному морскому пути в оба конца за одну навигацию».

Начальником экспедиции шел Папанин, с ним — штаб.

О Папанине столько написано, что вряд ли мой голосишко будет расслышан в могучем хоре воспевших его. Рискну все же вставить словцо.

…Как-то в кают-компании возник спор о славе. Всех его участников не помню. Белоусова, кажется, не было, он поднялся на мостик — вошли во льды. Не было к началу и Папанина. Двое молодых сотрудников его штаба с кем-то завязали спор. Это были синоптик Митя Дрогайцев, еще не доктор географических наук, не профессор, не лауреат, не докладчик на международные симпозиумах, и гидролог-ледовик Миша Сомов, тоже еще не доктор и не профессор, не начальник дрейфующей станции «Северный полюс-2» (папанинская была «СП-1»), нынче дрейфует «СП-24», с которой он вернется Героем Советского Союза, не руководитель первой советской экспедиции в Антарктиду, Миша Сомов, не ставший еще… дизель-электроходом «Михаил Сомов», который проплывет морем Сомова в Южном полушарии. Двое будущих знаменитостей в мире полярников, а пока со всей молодой горячностью отвергающих какое-либо стремление к славе, которая есть «тлен», «горсть праха», «эфемерность» и прочее. Кто оборонял от них понятие славы — из памяти ушло. Но помню, что в самый разгар дискуссии в кают-компанию вошел Папанин, прислушался, и хотя спор с его появлением начал утихать, уловил его смысл и сказал:

— Слава? Не существует, браточки, человека на земле, чтобы славы чурался. Уж поверьте, тут я что-то смекаю. И я бы поделил в этом смысле все человечество на три категории. Первая откровенно обожает славу, рвется к ней, а вознесясь, всяко ей потрафляет. Вторая славу любит не менее первой, но скрывает это, прячет, маскирует скромностью. Третья группа, браточки, к славе стремится еще сильнее первых двух, камуфлирует свое стремление ловчее второй и на своей «скромности» добывает дополнительную славу… Я за открытость, браточки!

В тот же вечер, когда в кают-компании заспорили о бренности славы, мы с Иваном Дмитриевичем встретились случайно на верхней палубе, на спардеке. Он спускался по трапу с ходового мостика, увидел меня, стоявшего в одиночестве, опершись грудью на релинг. Подошел, остановился, вглядываясь, как и я, во тьму, из которой прожектора выхватывали очертания льдин, разыскивая проход между ними. Вот одна размером с баскетбольную площадку (почему-то именно это сравнение пришло мне тогда в голову) проплыла, со скрежетом касаясь борта, и я невольно глянул на человека рядом со мной. Он молча кивнул мне: да, на такой льдине оказались они вчетвером под конец дрейфа в полярной ночи. Не знаю, о чем думал он сейчас, а меня охватило, вызывая ознобную дрожь, ощущение невероятности, немыслимости, безумия им и его товарищами совершенного. Во имя чего? Только во имя славы?