Сквозь многократное повторение названия опунции вдруг прорезалась одна просьба Мяртэна: «Сиди так, Саския, ладони вместе между колен. Мне нравится, когда ты так сидишь».
Окна всех домов в Неаполе имели жалюзи. Снаружи не увидишь, что делается в доме. В Хейнике тоже не заглянешь. Люди шли мне навстречу, некоторые глядели на меня в упор. Но внутрь меня заглянуть не могли. Я повторяла: жалюзи, жалюзи. Затем кто-то окликнул меня: я на ходу обронила лимонную ветку. Как же это я сама не заметила, что она выпала?
Оглянулась. Неуклюже поблагодарила поднявшего ветку человека. Он что-то спросил скороговоркой, но я, естественно, не поняла. Заблудиться было невозможно. «Коммодоре» находилась вблизи вокзала. Мне показалось только, что возвращаюсь я очень, очень долго.
Когда Феврония увидела меня с веткой, она вздохнула.
— У нас тоже продаются лимоны, — пояснила она снисходительно, словно несведущему ребенку.
— Да. Но без листьев.
— Листья же не едят, — улыбнулась Феврония.
Продолжать разговор я была не в состоянии. В глазах у меня помутилось. Феврония расплывалась, становясь то черным, то красным пятном. И затем развалилась пополам.
— Что с вами? — услыхала я ее голос. — Куда вы идете?
И свой ответ услыхала:
— В Народный музей. Там самые совершенные находки из погибших городов.
— Господи! Что вы говорите? Из каких таких городов? — Голос Февронии с испугу сделался тоненьким, как нитка.
Я сказала ей:
— Геркуланума, Помпеи и других, которые под пеплом.
— Господи! Да куда же вы?
— К Мяртэну, — сказала я.
— Не можете же вы пройти сквозь стену!
Конечно, не могла.
Что-то огромное и теперь уже не черное и не красное, а лиловое накатывалось на меня. Затем я ощутила удар.
Очнулась. Спихнула с глаз мокрое полотенце. Сначала я не сообразила, что это такое.
Мейлер сидел у окна в кресле.
— Что это? — спросила я.
— Компресс.
Он смотрел на меня добрыми глазами навыкате.
— Я здесь вместо врача.
— Да? — удивилась я. — А что же со мной?
— Солнечный удар.
Я вдыхала чудный аромат. Запах казался мне знакомым. Отчаянно попыталась вспомнить, что это. Источник запаха был где-то рядом, но повернуть голову я оказалась не в состоянии — глаза резала острая боль. Все же, шаря рукой, я искала, откуда исходит этот запах, который становился все сильнее. И нашла.
Аромат источала ветка лимонного дерева. Я подняла ее к глазам, увидела два светло-желтых плода.
— Какие красивые, — сказала я и пожаловалась: — Голова болит…
— Вы набили себе шишку. Я потрогала голову.
— Действительно. А что против этого помогает?
— Не знаю, — ответил Мейлер. — Само пройдет. Это же у вас не первая шишка в жизни.
— Не помню.
— Уже хорошо, если не помните о шишках.
— Вы и врач тоже?
— Окончил два курса мединститута.
— И вы не знаете, что помогает против шишек?
— Учение о шишках главным образом рекомендует избегать их.
Попыталась засмеяться — боль пронизала голову. Пообещала больше не смеяться.
— Пожалуйста, будьте и вы тоже серьезны, — попросила Мейлера. Я посоветовала ему снять галстук.
— С вашего позволения, — сказал он. Сдернул галстук через голову и запихал в карман. Я чуть было снова не рассмеялась: бедный галстук!
— Насмехаетесь надо мной. Ай-ай, Саския! — сказал Мейлер добродушно.
— Да, — ответила я. — Мне бы хотелось встать.
— Ни в коем случае. Феврония пошла принести вам обед.
— Есть мне не хочется.
— Мне следует выйти? — спросил Мейлер.
— Ох нет, зачем?! — воскликнула я. — Побудьте еще.
— Вашей компаньонкой?
— Да. — Мне нечего было сказать.
Мейлер сердито задвигал бровями. Я спросила, не обиделся ли он.
— Вас тоже мучает проблема человеческого несовершенства?
Мейлер улыбнулся. Он крутил большими пальцами рук.
— Ни капельки, — признался он. — Я не отказался бы во имя совершенства ни от одной из своих личных слабостей.
Он посоветовал мне положить вновь мокрое полотенце на лоб.
— Вам лучше?
— Совсем хорошо.
— А вы любите театральную публику?
— Ее лучшую часть да.
— Так я и думал, — кивнул он. — И как же вы относитесь к остальной части?
— Я бы их наказала. Насильно заставила бы смотреть хорошие спектакли.
— А в жизни вы тоже играете?
— А как же. Иногда.
— И ваши коллеги замечают это?
— Наверняка. Но они не осуждают. Потому что и сами тоже так поступают. Этим грешат и неактеры.
— Послушайте, Саския, — сказал Мейлер, — иногда ваше лицо неожиданно начинает сиять. Усталость сменяется вдруг свежестью, юностью и обаянием. И глаза делаются большими и оживленными. Скажите, это можно вызвать искусственно? Это рефлекторное? Возникает от какого-то внутреннего импульса, от внешнего воздействия или безо всякого контроля?
— Как когда. Конечно, я должна этого хотеть.
— Но вы хотите вовсе не всегда?
— Не в силах хотеть.
— Понимаю, — сказал Мейлер.
Еще он интересовался особенностями актерской работы, и мы побеседовали на эту тему.
— Писателю легче. Мой читатель может закрыть книгу, не дочитав до середины, и сказать: «Бред!» Но я-то об этом не узнаю. Я свою публику не вижу. А если мою книгу не покупают, все же остается иллюзия, что люди не знают, насколько она хороша.
— Куда вы сегодня ходили? — спросила я.
— Шатались по Неаполю. Слишком жарко было. Но профессор и ваш приятель еще бродят по городу.
— Они не пришли обедать?
— Нет, не пришли.
Значит, я зря огорчалась. Зря смотрела на дверь и спрашивала у себя: неужели он не придет меня навестить? Он не пришел просто потому, что не знает о моем нездоровье, — это утешало меня.
Я потрогала волосы.
— Не плачьте, Саския, — сказал Мейлер, — и наперед будьте осторожнее: весеннее солнце — оно коварно.
Я вытерла ладонью глаза. Попыталась взять себя в руки. Мне было стыдно перед Мейлером.
— Волосы в беспорядке, как у пастушонка. — Я рассказала Мейлеру, какие роскошные косы были у моей бабушки.
— И ни одного седого волоса.
— Была она от этого счастливее?
— Нет, не была.
Мейлер кивнул.
— Она осталась под развалинами дома во время бомбежки.
Мейлер снова кивнул. Словно давно знал.
Но я была уверена, что никогда раньше не рассказывала ему об этом.
Феврония выкладывала из своей сумки обед для меня. Кусок мяса и пирожное, завернутые в бумажные салфетки. И еще бутылочку апельсинового сока.
Мейлер поднялся, чтобы уйти. Феврония вышла за ним в переднюю. Вернувшись в комнату, она сказала любезно:
— Как вы нас напугали! Вы ударились головой в стену!
— Кого это «нас»? — спросила я недоуменно.
— Я позвала Мейлера. Не знала, что с вами случилось. Все остальные были в городе.
Я поблагодарила Февронию за заботу. Она так добра ко мне. Феврония сожалела, что не захватила из дому зонтик.
— У меня красивый китайский зонтик от солнца, — сказала она.
— Китайские вещи сейчас не в моде.
— И не говорите! — согласилась Феврония. — Представляете, они требуют у нас часть территории! Не поднимайтесь! — велела она. Сама же устало опустилась в кресло и обмахивалась.
Жевать мясо мне было лень. Пирожное я отдала Февронии. Оранжад пила бы еще, его оказалось недостаточно. Феврония хвалила пирожное. Она была сладкоежкой.
— У них хорошие пирожные, но маленькие. У нас гораздо больше. — Она сняла с пальца кольцо с рубином и пошла в ванную мыть руки.
— Феврония, а вы счастливы? — спросила я, когда она, вымыв руки, надела кольцо на палец.
— В каком смысле?
— Вообще.
— Счастлива. А что?
— Разве все в вашей жизни вышло так, как надо?
— Более или менее. А чего же мне не хватает? У меня порядочный муж. Зарабатываем хорошо. Квартира могла бы быть и получше, но зато она в центре, где все под рукой. Знаете, моя мать приехала в город из деревни. Она были неграмотная. А я кончила техникум. Моя дочка учится в институте. Видите, все изменяется к лучшему.
— Да, конечно. А во время войны?
— В войну, естественно, было трудно. Кому же тогда легко было?
— Вы тоже кого-нибудь потеряли в войну?
— Двух братьев. Сразу, в первые же месяцы. Для мамы гибель младшего, Виктора, была тяжелым ударом. Виктор не достиг еще призывного возраста, когда мать ходила в военный комиссариат просить, чтобы парня призвали на срочную службу. Она рано осталась вдовой, ей одной трудно стало нас растить. Особенно она опасалась за Виктора, он рос баловником. Мать не могла с ним сладить. Провожая его, мать сказала: «Надеюсь, что в армии из тебя сделают человека». Две недели спустя началась война. Мать выла по ночам, как волчица. Боль терзала ей душу. Я ей говорила: «Что ты убиваешься? Не могла же ты это предвидеть». Но она чувствовала себя глубоко виноватой. Гибель Виктора мать восприняла как двойное наказание.