Как медленно живут кусты!

О, скоростной не интересен

им человек; плюсуй: пусты

для нас частоты чистоты

сверхзвуковых эльфийских песен.

Когда (и потому что) их

мы слышать не умеем, наше

кривое горло из простых

околоземных звуков стих

сплетает медленно и страшно.

Пуская в мир бумажный гром,

мы голосуем у обочин

звезде, летящей испокон

веков на человечий звон,

который сам себя короче…

… в противном случае все кончится сейчас,

речь вновь непроницаема, а небо

уже не оное, а купол, т.е. часть,

которая отсутствует у нимба,

когда он – заготовка котелка

Ч.Чаплина – о, противоцерковна

сия нелепость, а строка легка

и, видимо, поэтому бескровна.

… поэзия по-прежнему – вокруг…

повсюду

рейн

, и Парщиков – в отъезде,

Дрожащих Слава съежился, на стук

открыв сначала страху, а возмездью –

как следствие того, что он впустил

вначале страх… Летают люббеллюли

(читай: стрекозы), воздух без стропил,

наверное, обрушится в июле…

О, сыворотка утренней росы!

О, разложение седой росы вечерней!

Стоят несумасшедшие кусты,

безумие примеривая – чем не

картина засыпания… Вокруг –

поэзия – сиротство без причины:

так женщина изогнута, как лук,

в объятиях безрукого мужчины.

Речь вопрошает собственную речь,

которой нет и даже быть не может,

она течет и продолжает течь,

не задевая зрения и кожи…

Мое слепейшество глядит на озерко,

где ангел приводнился (это – птица,

которой не почетно, а легко

как ангелу – без ряби приводниться).

А тенью покрываемая, тень

в пустой траве валяется без дела,

отбрасывает эту дребедень

какое-то невидимое тело…

Мне Рильке приоткрыл свои костры:

в прохладных складках пламени тряпичном

они за гранью, скажем, красоты

(и только там) смогли косноязычье

довоплотить в невыносимый грех –

стоять все время на пороге речи,

молча за всех (вот именно – за всех)

без удержу, а чаще – безупречно…

Смотри, как хорошо, когда страна

изнемогает в деньгах и стыдобе,

как девушка, которая стройна,

но плод уже намок в ее утробе.

И стыдно ей, и хорошо в деньгах,

и шум купюр напоминает море,

и тесно ей в невинных берегах,

и сладко (есть свидетели) в позоре.

Как хорошо, когда страна верна

неверности: она открыта боли,

как хорошо, когда она пьяна,

пытаясь на свободу приступ воли

без соли обменять, а соль – в крови…

День – это ночи видимый избыток…

Валяются сограждане мои

в любви, не существующей без пыток…

… касательно Ахматовой – ее

дешифровал один печальный бонза:

монашенка с блудницею – вдвоем

в ней уживались – это одиозно

звучит, но между данных полюсов,

действительно, порхала наша Анна,

чей голос – двуединство голосов,

которое, по меньшей мере, странно.

Цветаева – истерика и стыд

под небеса взлетевшей институтки,

и ревность неразгаданных обид,

и жуткие меж ними промежутки.

О Мандельштам, не знающий корней

ни родины, ни нации, ни рода,

промежду двух, пытавшийся, морей,

как ласточка, зависнуть, но природа

подобного мучения проста

и, более того, велеречива:

петляет там не путь, а пустота,

а смерть черна и даже не червива!

… прости меня, великий метранпаж,

что в «Разговоре с Дантом» ни бельмеса

не понял ты, направив свой кураж

к поэзии, которая довесок,

допустим, невесомости любви,

чей профиль то и дело, то и дело

ловили амфибрахии твои,

но не смогли из чернозема тело

ему слепить… о неслепой Гомер,

о не Гомер, а муж своей Ксантиппы,

теперь в краю недесятичных мер

перемежаешь пение и хрипы;

там спорит

жирна мгла

с большой водой,

и ты, латынщик, с голосом бумажным,