Ты зачем умирал, если выжить собрался опять,

почему не боялся лежать голышом на постели,

ведь вампирша, которой об этом не следует знать,

таковою была, как бы этого вы ни хотели?

Ты лизал ее веки и брови, не губы и не

шею с шелковой жилой, не руки, не твердые плечи,

а ресницы и выпуклый лоб, и потом в тишине

к ней вернулся не дар, а, скорее, проклятие речи.

Ваши дети, которых и быть никогда не могло,

тем не менее были четыре мгновения, значит,

ты не мог не услышать, пока их бессмертье несло,

что они не кричат, а по-девичьи весело плачут.

Гладко выбритый шум назывался потом тишина,

на которой щетина колючего шума, играя,

прорастала опять и царапала створки окна,

и скрипело стекло, непристойное напоминая.

Пыль и мусор и мухи, снимаясь с насиженных мест,

недовольные вами, озвучили фразу ночную:

«Умирание – мультимедийный, компьютерный жест»

(впрочем, судя по страху, его производят вручную).

Между вдохом и выдохом воздух не нужен. Когда

между жизнью и смертью ты станешь, как воздух, не нужен,

через тело твое потечет негустая вода,

но по звуку ее ты не будешь уже обнаружен…

* * *

Пока упругие супруги

в постели промышляют дочь,

свои круги́ сужая в кру́ги,

над ними коченеет ночь.

Пока шипит слюна зачатья,

себя запоминая впрок,

сухая изморозь проклятья

покрыла спальни потолок.

Ужели все переносимо,

покуда, путая следы,

природа подменяет сына

на дочку посреди беды.

Наплыв воды внутриутробной

сулит любые имена,

пока то быстро, то подробно

пружинит сильная слюна…

В необнаруженном свеченье

зачатье движется к концу,

пока сквозь дебри наслажденья

вприсядку смерть бежит к отцу,

пока еще не мать, однако

готовая ее сыграть,

лежит в ужасной луже страха

жена, которая не мать…

Когда бы взгляд ее на волю,

как молоко, успел сбежать,

он стал бы каменною солью,

где спряталась другая мать…

Пока разглядывает небо

большое барахло земли,

что откупается не хлебом,

а тем, что в хлебе не смогли

мы распознать… Пока супруги

толчками делают любовь,

пока скорей туги́, чем ту́ги

объятия, покуда кровь

не стала твердой и покуда

боль не белеет, а болит,

в ушко иглы верней верблюда

дитя без умысла скользит…

За ним по водам материнским

не вереницей лебедей

плывут, успев не опериться,

ресницы умерших людей.

Они потом растут из мокрых,

не очень твердых детских спин,

и каждый из живущих мог их

видать и видел не один,

конечно, раз… Супруги встали

и спать упали, и, пока

их сны до дыр не залистали,

им спальней были облака,

откуда пишут не в конверте,

а желтой кровью на золе:

«Смерть победит, когда бессмертье

нас насмерть пригвоздит к земле…»

* * *

Желание быть женщиной меня

перемещает в сторону огня,

на кромку исполнительного неба.

Газообразна ангельская кровь,

не испаряя первую любовь,

она числом равна началу хлеба.

Когда я женщина, я помогаю быть

самой себе

и начинаю плыть,

а маленький, загадочный мужчина

сидит в углу троянского коня,

изображая жестами меня,

и плавится в паху его причина.

В зеленом проектируя траву,

земля волнообразна наяву,

крестообразна ночью в черно-белом,

женоподобна в утренней заре,

она мужчину слышит, на траве

лежащего не мужеством, а телом.