Изменить стиль страницы

Сибирская речь… Как же я скучаю без нее в редких своих странствиях но белу свету! И это при всем при том, что и на родной земле я чувствую себя неприкаянным, и больно мне глядеть на муки ее, которые от человека. Бывает, и мне хочется махнуть на все рукой и уехать. Но нет, не уеду, я связан со здешней землей корнями, я вскормлен ее маетой, я жив ее малыми радостями.

Я иду по льду Байкала и думаю про то, что нынче гак растолкало меня, и чувствую, как привычная для меня тревога становится какой-то сладостной, томительной, и я с удивлением прислушиваюсь к себе, не понимая, что происходит со мной, и досадуя на это свое непонимание.

17

А денежка нашлась. Но Лохов про это никому ни слова: в артели мужички неласковые, еще побьют за пакостный донос, для них и Ванька каторжный — человек. Тьфу! Пропади он пропадом! Глазища у него так и шныряют, норовят заглянуть в самую душу. Видать, догадывается, что нашлась денежка. Верно что… Уж очень быстро Филимон позабыл про денежку, и малым словом не напомнит, как с его согласия был вынесен смертный приговор ему, Ваньке. Словно бы ничего не было. Да как же не было, коль руки с того дня сделались как у пьяницы, трясутся, а па сердце побаливает, стоит попсиховать маленько — и сейчас же… Да! Совестно. Вроде барышни нынче: и там болит, и тут… И не человек, а так себе, серединка на половинку. Сказали б раньше, что через год-другой он сделается слабый, ни к лешему не годный, не поверил бы. Да уж, досадно, и в первую голову на себя, что так не повезло, теперь уж не смотаешь удочки, когда позовет кукушка, не ступишь па хитрую таежную тропу следом за Большим Иваном. Силушки нету прежней. Не зря ж Христя давненько приметил неладное и все норовит подсобить. Уж и кричал на него: «Отстань, падла! Зарежу!..» Но тот словно бы не слышит, виновато отводит глаза и упрямо тянет сначала свой урок, а потом и ему поможет: рядчик-то подлый мужичонка, попробуй-ка не спроворь урока, сейчас и штрафанет… И тут никакой хозяин, про которого Ванька думает, что он человек, не выручит: рядчик близко и про все про твое знает, а хозяин далеко, до него еще надо дойти.

Привык Ванька, что Христя всякий день подле него, а случится, не окажется рядом, кричит:

— Эй, ты, убивец, подь-ка сюды!..

Сменится в лице Киш, скрипнет зубами, но и только-то, постарается угодить. Ванька не держит на него зла. Поди, сам па его месте поступил бы гак же. Но вот кого не любит пуще черта, так это Филимона, догадывается, что тот сыскал денежку. Иначе не отступил бы от своего, ходил бы и ныл, уж кто-кто, а Ванька про таких людей знает. Повидал!

С вечера слух разнесся: война началась с Японией… Нынче про это на каждом перекрестке сказывают, вон и в артели нету привычной сладки, вдруг да остановятся посреди мостков, по которым катают тачки, груженные песком, к насыпи, и заговорят про войну, заспорят. Неясно — с чего война? Вроде б в девятисотом году все порешили по уму, когда сибирские конные полки махом прошли по чужой землице. Кое-кто из артельных хаживал с полками, у них и пытают: че да пошто?.. А те и сами толком не знают. Правда, слышали, будто-де обидели нехристи в свое время нашего царя-батюшку, чуть не порубали сабелькой. Может, с того и война, что выплеснулась из государевой души злосчастная обида и поплыла-покатилась?.. Попробуй-ка совладай с нею! И простой мужик не всегда умеет сладить, а уж про тех, кто высоко, какой сказ? Они и комариного укуса не переносят, обижаются. А тут такое…

Ну, ладно, война… Не то жалко, что война. Побьем, поди, японца, вон у нас какие господа-енералы, что спереду, что сзаду, ровненькие, гладенькие, чисто боровки, совладают, поди, с военной наукою, не лопата да кирка, с ею попроще.

А вот узкоглазенького японца, главное дело, жалко. Ну, побьем его, а он потом куда денется?.. Ему в островах и теперь, слыхать, не сладко, а как война пройдет по тем местам ярым полымем, и вовсе, поди, зачахнет.

— Не зачахнет! — кричит Ванька. — Он жилистый, ему все нипочем! Его по башке бьешь, а он спину подставляет. Видал!..

— Тю, дура каторга! Где видал-то? Где?..

— А там, подле острога. Один мордастепький, навроде нашего енерала, лупил почем здря другого. Слугу, должно… А тот вроде б даже доволен, ишо и задницу заголят. Тьфу!..

Потемну из железнодорожного управления прибегает шустроногий и на язык бойкий:

— Все, мужики, про насыпь забудьте. Поутру двигайте на байкальский лед. Там станете тянуть «железку». По льду, значит…

В артели люди кое-что смыслят, а тут не поверили:

— Да ты че, очумел?.. Небось на первой же версте поезда грохнут на дно!

Но настырен вестник, говорит:

— Делайте, что велено. Война нынче, у ее свои законы Суровые. Глядите, как бы не намяла бока.

Ну, велено так велено, наше дело десятое. Стали собирать кирки, лопаты. Рядчик суетлив не в меру, видать испугался… Он всегда суетлив, когда что-то не по ему. У Вань ки глаз приметливый, увидел это. И другое приметил. Ознобишин все берет под руку Лохова, о чем-то шепчет на ухо Знать бы, о чем?.. А как узнаешь, коль они норовят от людей в сторонку? Не бегать же за ними! Отчаялся Ванька, но все ж взял себя в руки, одним и занят — следит за теми, двумя..

И что его так растревожило? Сам не скажет, а только нюхом своим особенным, почти звериным, чует неладное что-то Ей-богу! Эти, двое, зря не станут шептаться, уж он-то, Ванька, понимает в людях. Давно приметил: Филимон недолюбливает рядчика, однако ластится к нему, как побитая собачонка, боится. На виду у всех доброе слово говорит про Ознобишина, и подумать не грех, в дружках-приятелях у него хаживает. А заглазно другое говорит, и тогда у него нехорошо блестят глаза. Но нынче они в паре и все шепчутся, шепчутся, а потом рядчик велит артельным мужикам быть готовыми к переезду, и про малую тачку с побитыми колесами — на прошлой еще неделе поломалась — не запамятовать, снести к насыпи. Идет в лес. Помедлив, в ту же сторону двигается Филимон. У Ваньки зуд в пятках, едва дожидается когда тот исчезнет за белыми деревьями, спешит по лоховскому следу. Мужики кричат ему, а он лишь рукою машет:

— Отстаньте!..

Сосны и ели нехотя расступаются перед Ванькой, вошедшим в азарт, про который раньше слыхивал, но самому испытать не доводилось. Все больше по его следу шли, а он по чужому следу не хаживал. Приятно! Чувство какое-то, веселое: я, дескать, доконаю вас, от меня не уйдете! Кто я?.. Ванька каторжный, многими ветрами гнутый, не однажды битый, кое-что испытавший — живой. Попробуй уйти от меня! Шалишь!..

Ловок Ванька и про болезнь забыл, шаг легкий, накатистый, снег не хрустит под ногами, неслышный шаг. Те, двое, отойдя от насыпи, уж не хоронятся, идут об руку, говорят громко.

— Чего не спросишь, пошто денежку в тайге хороню, домой не таскаю? Сынки у меня вороватые, все спустят. Уж бил их, почитай, смертно, наказывал не баловать, грозился родительского благословения лишить, а им хошь бы че!.. Как по сухому дереву стучишь кулаком: тебе больно, а им — чёрта… Неслухи! Ну, я маленько подумал и решил хоронить денежку в тайге. Нынче, видать, срок вышел. Хватит на «железке» ломаться, уйду в деревню. Хозяйствовать зачну. А ты, парень, не торопись. Маленько посиди. По сшибай денежку. Вижу, не дурак, свово интереса не за продашь!

Чудно Ваньке слышать такое. «Эк-ка, — думает. — За денежкой, стало быть, отправился рядчик. И куда? В тайгу! А не боялся, что?..»

— Да ног, не боялся, — угадал рядчик. — Тайга велика, и кормилица, и охранительница… Доверяю ей больше, чем людям. Обережет, не допустит до злого умыслу.

Странная, непонятная для Ваньки вера, сам он не любил сибирскую тайгу, казалась чужой, недоброй. Он и нынче шагу б не ступил, да мучительно захотелось понять: о чем шепчутся эти двое?.. Теперь-то знает о чем, и можно повернуть обратно, но опять же любопытно: что будет дальше? Уж такой он, Ванька каторжный, страсть как любопытен, за то и бит бывал нещадно. Но все нипочем, едва встанет на ноги, опять за свое… И все выслеживает, выслушивает, мотает на ус. по про что знает, никому не скажет, в себе носит Догадывается: большое знание может дорого обойтись. Но словчись-ка унять себя! Нет, ничего не выйдет. Уж такой он и есть.