Старуха сдержала слово, не умерла, поднялась с постели болящей, и в юрте сразу же стало веселее, уж и очаг тлел не так тускло, и в продушину нет-нет и заглядывало солнце.
16
Тих и нешумлив Байкал, когда подо льдом, и только торосы, иной из них с пятиэтажный дом, скажут и неопытному глазу о том, что бывает и дерзок и своенравен. В феврале, кажется, ездил я на Байкал, долго стоял у маяка Федора Ивановича Соймонова, думая об этом могучем старце, который, после того как сняли с него позор кнута и каторги, покрыв седую голову трехцветным русским знаменем, обласканный Елизаветою, приехал в Сибирь-матушку, увидел священное море, и с тех пор сердце наполнилось великой любовью к здешней земле.
Я думал об этом человеке, перебирая в памяти всю его долгую жизнь, и на сердце у меня было хорошо и спокойно. Мне казалось, что я понял его, словно бы воочию увидел все то, что волновало могучего старца, помогало жить гнутому, каленым железом пытанному, но не сломленному. А потом мои мысли раздвинулись, со мною рядом оказались Христя Киш, Сафьян и Бальжийпин, они тоже, случалось, приходили к маяку Соймонова, и каждого по-разному их волновали те же мысли, что и меня. И в этом мне узрилось большее, чем обычная связь времен, нечто такое — от дедов и прадедов, — что живет в человеке и не дает остановиться, зовет куда-то, может, к самому пределу, за которым начинается неведомое и к чему болезненно тянется все сущее в нас. Узрилось это, и неспокойно сделалось, спросил у себя: куда же мы идем, люди?.. И тотчас встало перед глазами недавнее: горная речушка, веселая, быстроногая, так и скачет по камням, так и скачет, словно бы боясь не поспеть к Байкалу. Вода в речушке чистая, и малого пятнышка по сыщешь. Но пришел как-то и не узнал речушку: порыжела и огромные маслянистые пятна плавают на водной поверхности, все разрастаясь. Много позже услышал: склад с горюче-смазочными материалами поставили в верховьях речушки, и разом поменялась она и уж не радует глаз. Куда там! Другое видится, — будто вся она, снизу доверху, такая вот: желтая, маслянистая, и не только она одна, а еще и те, что испокон веку тянутся к Байкалу, много их — десятки, сотни. И вливаются в Байкал темные речки, и меняется вода в нем совершенно, уж не хрустальная да прозрачная, когда в тихую погоду и на самом глубоком месте сыщешь дно и подивишься жизни, которая внизу, сразу же за бортом мотобота. Другая нынче вода: мутная, грязная, вся с черна, искрится угрожающе, вот-вот вспыхнет, и — вспыхивает, и уж не чаша с дивной водою, а высокий, до самого неба костер, и этот костер с каждым мгновением делается все нестерпимее, жарче, и скоро деревья на берегу тоже загораются, маленькие свечечки подле огромного, в полнеба, огня. И не подступить к этому огню, не потушить. На самом ли деле он уже здесь, в байкальской котловине, или пока в моем воображении? Я не сразу умею ответить, я в смятении, и слезы бегут у меня по щекам. Я не знаю, что творится со мною, но на сердце боль, острая, рвущая его на куски, и я бегу куда-то, бегу… Задыхаюсь, падаю, подымаюсь и опять бегу… Куда? Зачем?.. Разве уйдешь от того, что на сердце? Очнулся уж далеко от Байкала, в тайге, у высокой скалы, и там тоже увидел маяк и не сразу вспомнил, что зовется он Кобыльей головою. Этот маяк поставили в начале века по подсказке Мефодия Игнатьевича Студенникова, и по сей день стоит, но случалось, что и падал, это когда обрушивалась сарма и рвала железо. Но стихал ветер, и маяк снова появлялся на скале и одноглазо светил в темноту.
Я долго стоял у этого маяка, а потом нехотя побрел обратно, чернотропьем, к Байкалу. Подумал, что Сафьян Крашенинников, наверно, не очень-то любил приходить сюда. Ему конечно же не глянулось тусклое свечение маяка, вызывало беспокойство. А Колька Ланцов, добрый разбойник; по слухам, часто наведывался в эти места и подолгу просиживал на скале, раздумывая о жизни. Судя но тому, что говорят про него в легендах и преданиях, он был славный парень, хотел, чтоб люди не испытывали нужду, не маялись на опостылевшей работе, а были веселы и богаты, все, от мала до велика. И оттого часто выходил на Кяхтинский тракт, что, огибая скалу, спускается вниз, с тем чтобы, поплутав по тайге, очутиться в рабочем поселке. Он выходил на Кяхтинский тракт, останавливал купеческие обозы, брал, что понравилось, а потемну относил все в ближайшую деревню. Случалось, завалящий мужичонка проснется поутру, выйдет во двор, глянет, а на завалинке, под окошком, там, где он потемну оставил краюху черствого хлеба, кринку молока, еще что-то стоит, вроде б горшочек с узорами и цветочками, явно не русской работы. Глянет, подойдет поближе, запустит руку в горшочек, а там серебряные и золотые монеты, и захолонет на сердце от радости, поклонится на четыре стороны, скажет тихо:
— Ай, спасибо, Коля Ланцов, знать, прослышал про напасть, что свалилась на мою голову, и решил подсобить.
И не прозвучит в голосе удивление, а только радость, возьмет горшочек с монетами и поживет хоть маленько всласть.
То же самое нередко и в бурятском улусе случалось, и скажет глубокий старик, шаря слепыми руками по стене, где висит конская сбруя:
— Ай-я-яй, однако, Коля тут мало-мало сидел Ланцов. Жалко, поди, стало старика, потому и оставлял…
Колька Ланцов — забайкальский Тиль Уленшпигель, говорили про него разное: и что суров да крепок и со злыми богатеями лют на расправу. Верно что, лют, потому как народный заступник. В огонь шагнуть и не обжечься?.. Никто не видел Ланцова ни разу, а чины полицейской управы говорили, что и сроду не хаживал по земле, а все знаемос про него — людская выдумка, кому-то, видать, больно хочется, чтоб жил в здешних краях. Но какая же это выдумка?.. Отчего тогда в Акатуйской тюрьме на высоченной каменной стене буквы кровью писаны?.. Будто светятся буквы, далеко видные: Н. К. Ланцов, значит, Колька… Каторжные сказывали, удалой парень, всего-то и посидел с недельку, как привезли да в железа зап жали. Силы, видать, неимоверной, растянул те железа, оборвал, ушел… И памятку по себе оставил для жандармов: буквы, кровью писанные. Странное дело, как ни пытались жандармы стереть их, ничего не получалось, и по сию пору горят красно.
Не знаю, был ли Колька Ланцов на самом деле, нет ли, случается, и я сомневаюсь. В какую деревню ни придешь, старики сейчас же на кладбище ведут и могилу показывают под пожелтевшим от времени крестом деревянным, скажут:
— Стало быть, тут он лежит. Колька-то Ланцов-то…
И в Акатуй я езживал, и там про него говорят:
— Удалой был парень, великой души… А теперь, значит, на нашем кладбище почивает.
И ту стену видел, правда, уж порушенную, и буквы, верно что, красные… Подивился, что не смоет их дождем, не выжжет знойным забайкальским солнцем. Стойкого долгожительства буквы! А может, их кто-то подкрашивает, когда они начинают отцветать? А может, легенда про Кольку Ланцова и теперь надобна людям? Стоял он за слабых и сирых, а еще за родную землю крепко. Сказывал улигершин, которого я слушал в середине пятидесятых годов в одном из улусов Прибайкалья, что-де было у Кольки Ланцова великое уважение к отчему краю, а пуще того, к священному сибирскому морю, не позволял обижать, делать ему худа. Пришел как-то к бурятским рыбакам, а они жалуются: мол, Байкал-батюшка шибко оскудел, и омуль на другую сторону, баргузинскую, ушел, и нерпа сделалась пугливою — не подойдешь близко. А все потому, что много на нашем берегу злого люда развелось, это те, кто «железку» строит, и тайгу жгут, и речушки губят. Вот рыба, да и зверь норовят уйти отсель подале.
Услыхал Колька Ланцов и, что б думали, сделал?.. А вот что… Вышел однажды потемну из тайги в облике хозяина сибирского моря — мастер был на превращенья, улигершин сказывал, в ласточку мог оборотиться, а то и в скалу, вроде б вечером ничего не было подле улуса, а к утру — глядь, скала высится. Ну, значит, вышел Колька Ланцов, и не узнать его, огромный, под самое небо, в руке посох, постоял у Байкала, а потом сдвинулся с места и скоро оказался в рабочем поселке — то-то шуму сотворилось, крику! — возле конторы прошел и по улице, где стояли бараки, и все это время говорил: