Изменить стиль страницы

Он посидел на трухлявом срубе, заглядывая в темное нутро колодца, и пошел на пахоту. На ближних полях сев закончили, земля сверху подсохла и серо комковатилась, загодя обшаренная вдоль и поперек птицами и сусликами. Пусто, пусто…

Степка постоял-постоял, глянул на солнце, висевшее еще высоко, и, швырнув комком земли в лениво каркающую ворону, как-то неуверенно сделал несколько шажков в сторону Ак-Жона, недалеко от которого на пола вдоль ручья пахали не то вчера, не то позавчера. Совсем некстати пришла на ум слышанная от отца байка про старателей и их слезы, вроде бы как рассыпанные в виде песчинок по всему Ак-Жону. «Откуда там быть червям, — подумал Степка, — что ли, птицам дорога туда заказана и они их еще не склевали?»

Откуда-то упал, покатился застоявшийся за день ветер. Бестолково шаркнула летучая мышь. Густые, пороховые по виду, клубы в один момент накрутились в Гнилом углу, — знать, к непогоде. А в самой пуповине Ак-Жона прямо на глазах менялись цвета, словно чешуя пойманной ящерицы, и вот те на! — туго вспух, взвинтился ввысь белый широкий язык и, судорожно извиваясь, задвигался от холма к холму, и явственно послышался высокий плачущий звук.

Степка повернулся и побежал к дому.

— Господи! — шептал он вслух. — Спаси меня, раба твоего, и спаси моего отца, раба твоего Егора! Исцели его, господи, чтобы мы смогли уехать отсюда, спаси и исцели!

Он влетел в дверь и остановился. В комнатке было сумеречно, пахло полынкой, которую клали от блох на пол, и тихо напевал патефон. Егор сидел на краю топчана и стриг старого казаха Базылкана, хозяина их жилья. Тот подремывал, уютно растянув ноги по полу и прислонившись спиной к топчану.

— Ты видишь, я еще и стричь умею, — невпопад сказал Егор, глядя на банку в Степкиных руках.

Степка перевел дыхание.

— Они набрехали тебе, эти твои старатели.

— Чего набрехали?

— Про жирных червей. Вот, гляди! — он вытряхнул на пол из банки засохшего бледного червяка. — Видал? Нынче все черви тощие.

Отец задумчиво пощелкал ножницами.

— Та-ак… Колоски собирать тебе надоело — хлеб, мол, из них солоделый. Про червей говоришь, что они тощие нынче. Как же нам быть-то, сынок? — Он посмотрел на свои ноги, вытянутые вдоль топчана.

— А ты молись! Тверди, как меня баушка Домна учила: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое, да прийдет царствие твое!» Или шепчи про себя «Живые помощи» — они от страха ночного, от стрелы летящей… — Степка запнулся, пошевелил губами, припоминая неземные какие-то слова: — «Яко ты господи упование мое вешний положил еси прибежище твое, не прийдет к тебе зло и рана не приблизится к телеси твоему!»

Егор оторопело замер и вдруг тихо рассмеялся. Казах приоткрыл глаза и потрогал свой остриженный лестницей затылок, словно убеждаясь, что пока обойдется и так. Егор и вовсе засмеялся — теперь уже как-то ненатурально громко.

Степка, перешагивая через ноги Базылкана, сел на краешек топчана и обиженно фыркнул на отца:

— Тебе смешно! А если бы мы сейчас жили в деревне — так бы не бедствовали. Все пораспродали, поразменяли на еду, а еды все равно никакой. Бога забыли! — сказал он словами бабушки Домны. — И вот: ни дома, ни огорода, ни коровы. А в деревне сейчас, может, пасха… Я бы на одних яичках прожил.

Егор враз присмирел, а Степка вышел на завалинку. Солнце изо всех сил торопилось упасть за холмы, куда-то девая за собой косые тени. Ветра будто век не было, и Ак-Жон выглядел покойно, словно там ничего не случилось вот только что. Горько пахло кизячным дымом, на плоской крыше с прошлогодними бодыльями по краям жена Базылкана сушила на противне еремчик — румяный, как молочная пенка в печи, и сытный, как творог, только еще вкуснее. Хозяйка пела что-то тоскливое, долгое, как их нынешняя жизнь в этом ауле, и Степка, глядя на вольные крутобокие облака, спешащие куда-то по высокому сиреневатому раскату неба, потихоньку начал подпевать — вернее, бубнить мотив без слов, обхватив при этом колени и раскачиваясь в такт песне.

Серединой улицы шла Клавдия, остановилась, послушала. На белой тарелке она несла что-то похожее с виду на мясо или повидло.

— Здравствуйте, тетя Клава! — сказал Степка, забывая про песню. С нею он уже здоровался сегодня, но сейчас ее надо было задержать, а что ей сказать еще — он не знал. — А Липа опять собирает колоски, хотя я ей говорил, что все ближние стерни уже распаханы, а она все равно ходит. Далеко ходит.

Лоб Клавдии насупился, лицо выражало какую-то внутреннюю собранность и оттого казалось более усохшим.

— Ну, ничего, — тихо сказала она, будто сама себе, — теперь войны нету, теперь это все скоро кончится. — И она заторопилась, не глядя больше на Степку.

Он посмотрел ей вслед и опять подумал, что это, наверно, все-таки мясо, попытался вспомнить, когда же они ели его в последний раз, и встал с завалинки. Выждав самую малость, он зашел в мазанку, где снимала угол Клавдия, и сказал скороговоркой, истово крестясь и глядя на тарелку на столе:

— Христос воскрес! Христос воскрес! Христос воскрес!

— Воистину воскрес… Тебе кто же это сказал, что сегодня пасха?

— Весной всегда бывает пасха, — убежденно заявил Степка, и она поймала его взгляд, посмотрела на тарелку и жалостливо заутирала глаза.

— Солидолу вот выпросила. Смажу свою тележку солидольчиком — спасибо, казах один дал, — уложу на нее свое шмутье — и!.. — Она неопределенно махнула рукой, получилось так, что куда-то в направлении Ак-Жона.

Степка потупился, переступил босыми ногами — и бочком, бочком к двери, чувствуя, как горят уши. Пяткой шибанул в дверь, так и не взглянув больше на Клавдию. «Тоже мне — господь бог! — озлился Степка, чтобы на кого-то свалить свой стыд. — Что же это он, с каких пор воскрес, а что на земле делается — не знает?! Тогда какой же он всесильный!»

Дома у печки сидела Липа и выкладывала из мешка помятые безусые колоски. Выкладывала маленькими горсточками, будто от этого колосков станет больше. Посмотрела на пасынка, устало вздохнула. Егор бросил стричь Базылкана, смотрел на Липу и улыбался.

— Одно вранье, этот бог! — с порога сказал Степка. — Давайте лучше уедем обратно. К бабушке Домне. Или хотя бы в райцентр — все хлебные карточки будут!

Липа как опустила руку в мешок, так и замерла, уставилась на Степку.

— Ты что это, сынок? — не сразу сказал Егор. — Ты слыхала, Липа? Ну, чудо-юдо, весь в бабушку, в Домну Аверьяновну. — Он хохотнул, но хохоток у него получился невеселый.

Прошла и пасха, и троица, и уже спала вода в ручье, и крапивный лист стал широк, плотен и не давал того навара, и уже крапинчато забелели на пожогах пятицветья земляники, когда Егор встал на костыли. Выкидывая вперед ватно непослушные ноги, он выбирался на завалинку и, с непривычки щурясь на солнце, подолгу смотрел в одну сторону. Пел потихоньку:

Утро встает — снова в поход.
Покидаю ваш маленький город.
Я пройду мимо ваших ворот.
Хоть я с вами совсем не знаком
И отсюда далеко мой дом,
Но мне кажется снова —
Я у дома родного…

Мальчик с мачехой работали в колхозе, на сенокосе. В понизовьях трава еще не шла в былку, набирала сок, и ее не трогали, а косогоры уже отцвели, начинали подергиваться желтоватой поволокой, и на них кипела горячая работа. Степка возил копны. К вечеру, намаянный, укачанный в седле, со слипающимися на ходу глазами, он приносил отцу заработок — миску прогорклой кужи, варева из пшеницы. Как бы мимоходом сообщал, что бригадир поставил ему еще одну палочку — трудодень. Про себя же Степка прикидывал, что скоро на эти трудодни они с Липой наймут лошадь и увезут отсюда отца.

А Егор, таясь сына и Липы, уже брал большую алюминиевую чашку и потихоньку-помаленьку, с роздыхами, скрипел самодельными ольховыми костылями к ручью, с каждым разом забираясь все выше — ближе к Ак-Жону, где стояли брошенные ранней весной бутары. Пробы были никудышными, и Егор смывал в ручей весь добытый касситерит, чтобы не оставалось никаких следов.