Изменить стиль страницы

«С возвращением тебя, Леонид! То-то мать твоя Анисья намедни трундила — сон там какой-то ей привиделся, будто гостю быть. А я ишо посмеялся над ней… А оно вишь как обернулось».

Платон Алексеевич был особенно рад видеть племянника Леонида живым-невредимым, утер казанками узловатых пальцев повлажневшие глаза (два сына его из трех и зять, Генкин отец, с войны не вернулись).

Закурили едучий Платонов самосад, заговорили о войне — и о той, какая только что закончилась, и о той, на которой воевал когда-то сам Платон Алексеевич. «Война-лихоманка… Наши-то вон, Семен, Иван и Федор, Генкин отец… Варю жалко, исхлесталась вся, в колхозе одни бабы да мы, старики. Говори, добро ишо, что я дюжаю, пособляю чем могу. Были года — ни картошинки, ни ячменинки в колхозе, — на меде и выезжали. Весь колхоз кормился. Возили медок-то в город да на продукты какие и меняли. И пережили! Грех, грех пасеку забывать, особливо эту, в Черемуховой. А что останется опосля меня? — как бы сам себя спрашивал Платон Алексеевич. — Не вечный же я. А замены-то ведь нету, Леня. Ну, бабу какую поставят — дак без мужика здесь не сладить, силов у бабы не хватит. Я как думал: ребята с войны вернутся — хоть одного да сманю на пасеку…»

Про младшего своего сына Михаила, сразу по возвращении с войны переехавшего в город, Платон Алексеевич умышленно не упоминал, будто того не было вовсе. И больно было видеть Леониду Антиповичу, как дядя Платон, воплощение для него чего-то огромного, чему не сразу дашь название, — тут и сила, и сноровка, и умение всякое, и нрав веселый, — стоял перед ними растерянный, ссутулившийся, со слезинками в углах глаз. И сейчас, как живой, перед глазами — в холщовой рубахе, перепоясанной плетеным шнурком, в холщовых крашеных штанах с продавленными коленками и чересчур свободной мотней, в намазанных свежим деготьком сыромятных бутылах — голенища перетянуты у колен тонкими ремешками с медными кольцами. И сивая, с желто продымленным верхом борода опущена на грудь, пепельно-шелковистые волосы на висках и затылке придавлены мятой поярковой шляпой.

Возможно, где-то в глубине души Платон Алексеевич надеялся исподволь уговорить своего племянника — хотя бы ему передать пасеку, но из этого ничего бы не вышло: тот уже навострился уезжать в город, где жил с семьей еще до войны. И Платон Алексеевич, видно, чувствовал это.

О том и вспомнил сейчас Леонид Антипович. Молчаливо шел он вдоль ручья, по памяти спрямляя путь.

Пасека открылась сразу, как только уткнулись в Черемуховую лощину. Люся застряла у первого же куста, обсасывая ягоды прямо с ветки, а Виктор с отцом, обгоняя друг дружку, поднялись на угорье и чуть было не попали на стан с ульями, если бы их не остановил заливистый лай кудлатой дворняги, метнувшейся навстречу. Они и испугаться-то как следует не успели, как из дома с звонким окриком: «Цыть, Малка!» — выбежала босая, простоволосая девушка.

— Никак Люба? — шепнул сыну Леонид Антипович, видимо растерявшись.

— Кто ж еще-то! — подталкивал тот его в спину навстречу засмущавшейся хозяйке, досадуя, что отстала Люся. Виктор тоже помнил, как стеснительны здесь девушки и молодые женщины, как откровенно не любят они мужских компаний. Вероятно, Люба уже знала от Гены о предполагавшемся приходе гостей, но тем не менее они застали ее врасплох — пришли не со стороны проселка, а из кустов, от ручья.

— А жена ваша где? — спросила она Виктора, тут же поспешно повязывая на себя платок, и, оставив мужчин на попечение доверчиво завилявшей хвостом Малки (к немалому их удивлению), сломя голову помчалась в Черемуховую лощину. На ходу крикнула, что сам Генка вот-вот будет.

— Гм, — сдерживая улыбку, Леонид Антипович посмотрел вслед Любе и покосился на собаку. — Экая, однако, у тебя хозяйка, а? — Опасливо потянулся к Малке, готовый в любое мгновение отдернуть руку, но та еще усерднее завиляла хвостом, прижала уши, и морда у нее до того стала умильной, что Леонид Антипович не утерпел — коснулся рукой шишковатого ее лба, погладил. Однако пробурчал, чем-то недовольный: — У стоящего хозяина собака не станет ластиться к первому встречному.

— По-моему, наоборот… — бездумно возразил Виктор, уже не помня о собаке и размягченно как-то оглядывая округу, полнясь забытыми, но все-то не избывшими себя ощущениями единства, родства с окружавшей его теперь жизнью, как это уже было сегодня с Леонидом Антиповичем. Стоял тот предзакатный отрадный час, когда вокруг разливается ровный, нежаркий свет, на траву и кусты падает первая роса и негромкое монотонное гудение пчел в ульях плывет над станом. Редко-редко где увидишь тяжело летящую пчелу — залетела далеко, набрала много и вот еле дотянула. С мягким стуком опускается она на приставок и поспешно вбегает в леток, за которым ее ждут не дождутся сородичи.

Леонид Антипович заметил это странное состояние сына, снова заволновался тоже, как и два часа назад за поскотиной в деревне, и опять первый же не выдержал.

— И от такой-то благодати мы сбежали сами? — изумленно спросил он себя. — А чего, интересно, ради? Ты знаешь, Витя, я вот шел сюда и все о дяде Платоне думал — какой человек был! Вот скажи мне, что его держало здесь, в этой, как мы любим выражаться, глуши, — только ли первобытная привязанность к природе, извечная зависимость от нее? Гляди, что получается. Дед Власка, пчел которого перевозит Геннадий, тоже ведь пасечник от роду, а сбежал на старости лет в город, к сыну, бросил улья на произвол судьбы. Да и пасеку вел плохо — жульничал, говорят, мед гнал налево. А дядя Платон небось тоже мог бы к Михаилу в город уехать или мед ему, скажем, сплавлять, как этот Власка, ведь и время-то какое было, — ан нет! Никто не скажет! Весь мед шел в колхоз, сам дядя Платон, насколько я помню, и не ел его — не любил сладкого — и на бражку никогда не переводил: считал это кощунством. Была в нем такая вот натура. И еще я тебе вот что скажу, — покрепчал голос Леонида Антиповича, — что бы там ни судачили про Геннадия, лично я твердо убежден: брехня все это! злая брехня!

Весь вечер Генка то показывал им пасеку, замирая возле ульев и вслушиваясь в тихое, усталое гудение пчел, при этом он закрывал глаза, как бы говоря: «Вы слышите, слышите, как они поют!» — и убеждал, что всяк улей поет по-своему; то принимался делать сущую ерунду — начинал гоняться за кроликами, расстилался плашмя, хватаясь за длинные их ножонки, и сидел на траве, обняв перепуганного кролика и опять вслушиваясь, как бьется у того сердчишко.

— Жалко тварей! Вот расплодились на мою голову, а убить хотя бы одного не могу! К черту такое мясо, когда надо животину порешить.

— Так ты и не охотник? — удивился Леонид Антипович.

— Не-а, дядь Лень, не охотник… — И тут же кинулся в избу, выскочил с ружьем: — А ну-ка, стрельнем по паре раз!

Он выволок из сеней почти новый бидон, приладил на изгороди, на колу, метрах в пятидесяти от избы.

— Ну, кто первый?

Виктор с Леонидом Антиповичем промазали по очереди, стреляя то с колена, то лежа — для упора. Генка с бесстрастным лицом судьи молча наблюдал, потом нетерпеливо выхватил у Виктора ружье и, едва приложившись, выстрелил — бидон тяжко, коротко звякнул, и в самом узком его месте, в горловине, вспухла рваными краями дыра.

— Ну-у, брат! — только и сказал Леонид Антипович, не глядя на сына: он считал себя охотником и был немало сконфужен собственными промахами. — Да ты, Гена, я гляжу…

— Не-а, дядь Лень, это я случайно, — сказал Генка, счастливо улыбаясь. Но тут из огорода вышла Люба, глянула на бидон и, передав ведерко свеженарытой картошки Люсе, пошла к Генке. Он замер. Люба шла, чувствуя настороженные взгляды мужчин и сурово сводя к переносице разлапистые брови, но губы ее дрожали от смущения. Она была по-прежнему боса, яркое ситцевое платьице упруго натянулось на ней, готовое расползтись по швам, как назревший бутон.

— Ты че седни, — по возможности строго сказала она мужу, — развозился, как маленький? — Чтобы не улыбнуться, она прикусила нижнюю губу, щеки ее густо рдели. Неожиданно ловким движением она выхватила у него из рук ружье и побежала к Люсе.