Изменить стиль страницы

Оказывается, началась вся эта канитель еще вон когда. После смерти дедушки Платона на пасеке перебывало охотников до легкой жизни много, да то в пчеловодстве не разбирались, то просто не выдерживали: летом догляд да уход нужен — не отлучись, а зимой тоже не проще: пчел подкармливать надо, рамки и улья мастерить, вощинку прессовать — все самому! А иные в запой ударялись, бражку-медовуху гнали и хлестали, не просыпаясь от пьянок. А Генка был в армии, отслужил и больше года шоферил в городе, думали, уж так в городе и останется. И вдруг является. «Что, говорит, слыхал я, ухайдакали пасеку-то дедушки Платона?» — «Ухайдакали…» — «А мне, говорит, доверяете? Хочу возродить ее в прежнем виде! Да не с панталыку я сбился, в своем, мол, уме и прошу послать меня на курсы пчеловодов!» Ну, правление и решило: послать на курсы. Съездил. Вернулся и первым делом увел от Митьки Куприхина свою зазнобу, Любаху Губанкову, которая ждала его из армии не год и не два — четыре года матросской службы, но как стало известно, что осел демобилизованный моряк в городе, до Листвяженки не доехал, — в тот же месяц вышла за Митьку, не попавшего на службу по болезни и все эти годы увивавшегося за Любой. Назло Генке, надо понимать, вышла… Ну, переехали они с Генкой на пасеку, отремонтировал ее новоиспеченный пасечник для зимнего жилья (после дедушки Платона ни один не зимовал в Черемуховой, обходились наездами из деревни). Через год Люба родила мальчонку, внука Варе, а Генка собрал более десятка роев в старый роевник дедушки Платона.

Еще через год появился второй сын, а Генка сдал в колхоз четыре тонны меда — почти в полтора раза больше плана.

И вдруг, как гром средь ясного неба: Генка тетки Варвары ворует в колхозе зерно!

На исходе ночи, когда в деревне начинают горланить первые петухи и сон свинцово смеживает веки, комбайнеры, погасив фары и заглушив моторы, вздремывают на полчаса, не больше, — до того момента, когда начнет развидняться и сонливость как бы поотпустит немного. В эти-то полчаса кто-то верхом на лошади успевал бесшумной тенью подъехать к одному из комбайнов, нагрести пшенички в переметные сумы и благополучно отъехать. Замечали мазурика чаще всего в тот момент, когда дело им уже было сделано — пшеница в сумах, сумы на лошади, сам мазурик в седле. Иные со сна, сгоряча, схватив гаечный ключ, с матом кидались вслед за всадником — но куда там! Для острастки стреляя вверх из двустволки, всадник пускал свою лошадь галопом и скрывался в ближайшем ельнике. Устраивали засады, но ночной мазурик то ли всегда был осведомлен, то ли чутьем угадывал, к какому комбайну не стоит сегодня соваться, — всякий раз уходил, полоша ночь выстрелами. И единственной уликой было — след просыпанной пшеницы (вроде как ручейком стекала из прорванного угла сумы), ведший по проселку в сторону Генкиной пасеки.

— Вот тут што хошь, то и думай, — горестно заключила бабушка Анисья, — Платона Алексеича, покойничка, бог миловал, не довел до такого позора дожить.

Бабушка Фекла возразила:

— Был бы живой Платон, так и на пасеке не приключилась бы такая чехарда, и Генка после армии прямиком ехал бы домой, к матке с дедом, и жил бы теперь в деревне, на виду у Вари, и не было бы такой оказии.

Словом, выходило, что во всей этой передряге виноват один человек — дедушка Платон: зачем рано умер?

Пополудни, сладив на скорую руку удилища из тальника, гости втроем — Леонид Антипович, Люся и Виктор — заспешили к сизым отрогам Белков, матово отливавших на фоне вечно заснеженных гольцов.

Вышли за поскотину, по сочно-зеленой, еще не тронутой росой отаве пологого выгона спустились к деревянному мостку — с десяток свежеошкуренных бревен в накат.

Сварливо побулькивал у свай Гремячинский ключ, не осадивший свой норов на перекатах и бучилах подбелочья. Стайка не то хариусят, не то простых мулек — «краснобрюхих авдюшек», негаданно и обрадованно вспомнил про себя Леонид Антипович, — сновала на теплой отмели, илисто рябой, в ямках от копыт у самых закраин, как на всяком скотном броду. Носком сапога Леонид Антипович машинально спихнул в воду древесную крошку, — на шлепок оголтело кинулась глупая мелюзга.

Однако, едва лишь неосторожная тень с моста, когда к отцу подошел Виктор, упала на воду, мулек будто и не бывало вовсе — метнулись под кочку, в промытые корни. И снова выплыли погодя, одна за другой. Привычная для рыбешек, накрывала Гремячинский ключ спокойная тень лиловых головок иван-чая да ивы, с весны полоскавшей здесь, свои рукава.

То ли вспугнутая кем, то ли по урочной своей надобности с шумом сорвалась с луговины за красноталом пара уток и низко пошла над стерней, наносившей терпкие запахи жнивья.

Шла извечная жизнь, и все в ней с виду было просто и вместе с тем необъяснимо дорого, и Леонид Антипович вдруг поразился, как это он раньше, за столько лет, не выбрался сюда ни разу, все какие-то другие были дела, а деревня, думалось, подождет, никуда не денется: да и ничего-то там, говорил он себе, особенного — лес, кусты, трава, грязные дороги и замкнувшая все собой глушь…

И вот теперь, когда уже почти все осталось позади, что-то словно надорвалось внутри, хлестнуло горьким чувством чего-то несбывшегося, попусту минувшего.

— Ты ручьем-то, не по проселку, хаживал ли когда на пасеку? — не сразу, тихо заговорил Леонид Антипович, словно со стороны прислушиваясь к своему голосу.

— Хо!.. Лет двадцать теперь уж назад! Это в тот год, когда ты вернулся с войны, — откликнулся Виктор с веселой беспечностью человека, у которого на душе беспричинный праздник.

— Да? Ты думаешь, это тогда, в сорок пятом? — быстро спросил Леонид Антипович, и глаза его заблестели: он опять что-то вспомнил особенное из того минувшего и уже был снова счастлив одним этим воспоминанием.

Особенное это, как он знал теперь про себя, была их рыбалка здесь, в Гремячинском ключе, двадцать лет назад, сразу после войны. Жалко, что сын не вспомнил об этом первым, а должен был. Ну хотя бы потому, что шли они сейчас к Генке, а тогда он был с ними. А уже у самой пасеки, в Черемуховой лощине, они встретили и дядю Платона — широкой темной ладонью, как совком, он сгребал рой с куста черемухи в большое редкое сито с берестяной обечайкой. Пчел Виктор боялся дико. Не проходило дня, чтобы хоть одна не укусила его — это в деревне-то, где пчел было не так уж много, по два-три улья у редкого хозяина в огороде или палисаднике. Тетя Фекла вечно посмеивалась беззвучно, сидя на крыльце и глядя, как он бегает по улице и отчаянно машет руками, пытаясь отбиться от пчелы. Лицо ему чаще всего удавалось закрыть — в конце концов он падал ниц, уткнувшись носом в мурашок, но в макушку пчела вонзалась-таки. С ревом бежал он к ручью — делать холодные примочки, которые, кстати, помогали мало. Вздувалась шишка, и Анисья, мимоходом погладив по голове внука, добродушно бурчала: «Это что ж ты, друг ты мой ситцевый, никак не возьмешь в толк — не бегай и не маши руками! Ну, пчела. Дак и что с того? Больно ты ей нужен! Летает и летает себе, а ты размахался тут же! Пчела и думает, что ты на нее нападаешь». Нечего и говорить, что пасеку Виктор обходил за версту. И дядя Платон это знал. «А, кто идет-то! — густо, баском гуднул он в тот раз, когда они встретили его в Черемуховой лощине. — Вот опоздал-то, Витюха, нет чтобы раньше тебе подоспеть: у меня, язви его в душу, рой никак не садился. Выметнулся из улья вслед за маткой и давай куролесить! Кружит и кружит! Ну никак не угомонится! Вот что бы тебе тут-то и подойти, парень, да и врезать во все пятки вдоль по лощине — он бы тебя живо приметил».

Леонид Антипович посмеялся, а Генка с ходу подлетел к Платону Алексеевичу и как ни в чем не бывало взял у него из рук берестяной роевник. Утихомирившиеся пчелы сплелись в нем в живой комок.

«Молодец, Генка! — сказал Платон Алексеевич. — Может, пасечником будет, не то что ты, бергал». — Он поерошил волосы Виктора, по привычке обзывая бергалом — городским человеком, и только после этого, степенно оглаживая окладистую бороду, подошел к Леониду Антиповичу, обнялся, расцеловался с ним.