Изменить стиль страницы

Пора было решать — куда устраиваться, по какой части. Со своей стороны Наумша доказывал родственную озабоченность судьбой брата — и насчет работы надоумил, и словечко замолвил: свел с нужными людьми, от которых можно было перенять профессию.

Походил Яков, поглядел. В богатом, с колоннами, доме за мостком с белеными лепными перильцами располагалась бильярдная. Что ж, бильярд Яков уважал. В «красном уголке» парокотельной у них тоже стоял такой, шары еще полобастей, пожалуй, будут, и в обеденный перерыв, дождавшись очереди, зачинал Яков, как музыку, колкий стук желтоватых костяных шаров! К примеру, шестым по тринадцатому в угол слева — и был таков, вынимайте, товарищи! Ах, как любил Яков такие минуты, и скажи ему кто-нибудь тогда, что, дескать, отныне твоя работа, товарищ Абакумов, в том только и будет состоять, чтобы присматривать за киями да за сукном зеленым на столе, с правом, конечно, участия в играх — режься и сам в этот бильярд хоть с утра до вечера, — скажи кто Якову так, ни в жизнь бы не поверил! «Разве ж такое возможно?» — подумал бы.

И вот оказалось — возможно: хоть сегодня пиши заявление директору дома отдыха, просить маркером, на ставку в шестьдесят рублей, плюс бесплатное питание, и завтра же будешь в бильярдной хозяином.

Пока тут временно работал на полставки по совместительству столяр дома отдыха Сеня Коломиец. Профессии маркера он обучил Якова в одночасье. Нехитра работка: время от времени наклеивать на острый конец кия кожаные прокладки. Да мелок держать наготове, на видном месте, чтобы товарищи отдыхающие не выражали свое неудовольствие по поводу отсутствия мелка. Обсказал все это Сеня, наконечник на кий для наглядности тут же наклеил, — ловко так присадил, дескать, куда как это просто, — и уцепился с жаром, и ну давай уговаривать, видимо, колеблющегося человека:

— Чего там долго думать, дядя Яша! Индюк долго думал — в суп попал! Другой такой работы не найдешь. Времени свободного — хоть отбавляй, забот никаких, и шестьдесят рубликов чистенькими, без вычетов, копеечка в копеечку!

Наум стоял рядом и загадочно посмеивался, а Яков по привычке на всякий случай засомневался:

— Сам-то чего, Сеня? Коли такая хорошая работа…

— Дак я ж столяр, дядь Яш! Можно сказать, краснодеревщик. Я эти шестьдесят за полмесяца имею. Правда, немало и уходит — на то же питание, чистыми-то столько же, сколько и у маркера, остается… дак зато я на часы не поглядываю во время работы. И еще это… люблю, как стружкой пахнет. Особенно если еловая.

Яков пытливо покосился на брата, прислонил к уху дареный рапан, слушал его сбивчивый шепот, улыбался и ловил себя на мысли, что думает о постороннем — не о том, о чем надо бы думать на курорте.

Странные думы нашептывал рапан!

Поспешно спрятав его в карман, пошел Яков от греха подальше, ответив напоследок со вздохом:

— Это, Сеня, ты правильно говоришь. Всякая работа свой запах имеет. К примеру, электросварка. Иногда чиркнешь электродом, чуть выбьешь искру, а уж напахнет, напахнет… будто в лесу гроза прошла! Хотя, конечно, если посторонний человек или без души на работе, так он может этого и не заметить. Ведь вот тот же бильярд. Возможно, и тут что-то свое есть. А я не постигаю этого, не чую, Сеня, и все тут!

Обещав еще подумать, Яков кивком головы поманил за собой Наума. Вроде как оставшийся довольным братовой осмотрительностью, Наумша ничего не сказал и повел его на линованное поле, где происходила как раз какая-то чудная игра в белые мячики. Мужики в одних трусиках и женщины в коротюсеньких юбочках изо всех сил тузили по мячику хитроумными приспособлениями на манер деревенской лапты. Ну, лапта — это и дураку ясно: хлестанул по волосяному, из коровьей скатанной шерсти, мячику подходящим дрыном — и чеши во все пятки на кон и обратно, гляди увертывайся, чтобы тот, кто водит, не врезал в тебя на бегу этим мячиком — а то тогда водить тебе. С лаптой — чего не понять! А здесь сумятятся-сумятятся, лупцуют-лупцуют, а кто в кого и чей верх — поди разберись.

Однако работа у человека, приводившего в порядок эти самые площадки для игр в белый мячик, показалась Якову еще более праздной, нежели у маркера. Одноногий старик Алексей Игнатьич, работавший последний месяц перед пенсией, управлялся, если верить ему на слово, с площадками за какой-нибудь час, — поскрипывая деревянной култышкой, веничком разметет, водичкой взбрызнет, полосы известкой подправит — и лады. И никакой тебе ответственности. А потом, дескать, сидит в тенечке и ракетки-лаптушки отдыхающим ремонтирует. Натянет пару струнок — глядишь, полтинник-другой на пиво в кармане.

— Довыбражаешься, Яков, — с ходу по-народному перейдя на «ты», стал выговаривать старик, которому нужна была на кортах замена, — чего тебе еще выжидать! Шестьдесят рублей и кормежка дармовая — ты где такое видывал?

— Да больше-то, может, и нигде, — вздохнув, согласился Яков. Хотел было снова достать рапан и послушать, да что-то встревожился, раздумал и, уходя от старика Алексея Игнатьевича, нахмурился еще больше и мысленно дал себе слово решить все завтра же, чтобы не морочить головы хорошим людям.

«Нет, точно — завтра! — повторил он про себя. — Утром и скажу. В самом деле, чего тянуть резину».

На второе утро своей курортной жизни Яков проснулся чуть свет. Да и, по правде-то, спалось ему плохо. Снилось, грезилось ли, будто жена Таисия в его задубелой, пропахшей железом брезентухе лезет в колодец теплотрассы. В руках у нее держак Якова.

«Ты что, Тася, аль сдурела?» — будто бы спрашивает он жену. А она, усмехнувшись, молча надвигает на лицо щиток с темно-синим стеклом, забрызганным железными капельками от искр, и через какое-то время в парном колодце, в котором Тася скрывается, неярко вспыхивает тугой жгут искр. Молочно-белый пар скрадывает электрическое огниво, но глазам Якова все равно больно, их покалывает и ломит, — как в те дни, когда он, бывало, пофорсит, прогонит шов-другой без щитка и нахватается света электросварки.

С этой ломотой в надглазьях Яков и проснулся. Долго сидел на раскладушке под навесом, вглядываясь в мерцающее море. Оно протяжно вздыхало в предутренней рани, сонно облизывая прибрежную гальку. У причала покачивалась красная лампочка слабо обозначенного в сутемени пароходика. Минуту-другую Яков силился вспомнить слова чудной песни про дельфинов, которые плывут по синему морю. Песня на ум не шла. Перед глазами стоял брат — таким растерянным и задумчивым он его еще не помнил.

Впотьмах разыскал в карманах брюк, переброшенных через перильца, подаренный Наумом рапан. Прислонил к уху, откинувшись на подушку. То низко, то высоко свербила диковинная ракушка. Будто сухим песочком по донышку тазика царапало. И где-то в перламутровом нутре ее невидимо как рождался странный звук, вовсе не на морской далекий прибой похожий, как уверяли Наум с Агапеей, а на стрекот электрода, когда тот плавится, парафиново формуется в матово-алый шов, и от адской температуры на конце электрода и верной руки Якова, умеющей вести держак по строчке плавно, без тырчков, звук этот не резкий, стреляющий, а ровный и шипящий. Как раз вроде этого шума в горловине рапана.

Однако причудится же.

Яков сунул рапан под подушку, приподнялся на локти и неожиданно увидел брата — тот сидел под бережком, у самого навеса. Ладони меж колен устроил и вроде как задумался, уставившись в какую-то невидимую точку на море.

Яков чего-то заволновался, сел в раскладушке, помял рукой там, где было сердце, а внутри уже все кричало немым криком: «О-ой, бра-атка… Уж не об Алтае ли ты возмечтал, растравил я тебя, поди. Зима там уже, Наум, зимушка. Сопки стоят в снегу. А по ним, по белым-то сопкам, сизой поволокой размахнулся ельник с кедрачом. А скрип от санной завертки по морозцу-то идет далеко-о, далеко… А, Наум?!»

Тихо засмеявшись, Яков нашарил на стуле, стоявшем у изголовья, папиросы и спички, закурил и глубоко, наполняя душу отрадой, затянулся, впервые за последние сутки чувствуя во рту вкус табака.