Изменить стиль страницы

Мальчик поежился, пошел бок о бок с отцом.

— Страшно? — задумчиво усмехнулся Егор. — Ну, брат, это легенда, этого бояться нечего. — Он положил руку на плечо сыну. — Бояться надо другого…

Они стали жить в мазанке в казахской семье на краю аула. Через день или два пришла Липа, с патефоном в руках. Перину продать не удалось, ей было страшно по ночам, и вот она бросила все и пришла.

— Ну и молодчина, — сказал Егор, радостно блестя глазами. Он был молодой, и Липа была молодая, лет на шесть моложе Егора, и Егор любил ее. Про первую жену, которую придавило лесиной, он не вспоминал теперь. А может, и вспоминал, да никому об этом не говорил. — Ничего, Липа, не горюй, — сказал он, беря у нее из рук патефон. — Были бы, как говорится, кости, а мясо нарастет! Еще заживем, вот увидишь!

С рассветом Егор уходил на бутары. Ему дали лопату, и он, ровно чему-то обрадовавшись, стал накидывать землю из карьера в деревянный желоб с такой быстротой, что ручей не успевал смывать ее в решето и дальше, в ячеистые трафареты, где оседал касситерит. Старатели искоса поглядывали на пришельца и недоверчиво ухмылялись, а тот будто не замечал этого. Во время перекура он садился на корточки у трафарета и неотрывно смотрел, как песок, с затерявшимися в нем зернами касситерита, вымывается из земли и оседает в ячейках. Пригревало солнце, пели птицы, и старатели, дымя, растягивались на первой траве, а Егор закатывал рукава гимнастерки, снимал сапоги, брал деревянный лоток, нагребал в него песку из ячеек трафарета и лез в студеную воду. Блаженно тряся лотком, взмучивал песок и медленно, слой за слоем, смывал его в ручей, пока на дне лотка не оставалась щепотка тяжелого темно-вишневого касситерита — влажно мерцавшие маковинки. Сияя, Егор тщательно, до последней крупицы, смывал добычу в кружку.

— Мда… — цедил толстый, с маленькими глазками, бригадир Гукин, — говоришь, есть рупь двадцать, на папироску хватит.

— Рубль не рубль, — ожесточенно встревала маленькая, сухая Клавдия, — а если бы все так, как Егор, то, глядишь, и на хлеб имели бы! А то и знаете только, что махру жечь. — У Клавдии было серое, ссохшееся лицо, как трещиноватая корочка солончака. Она частенько останавливала Степку и, сложив на груди руки и подперев ладошкой подбородок, смотрела на него линялыми слезящимися глазами, глубоко запавшими в темных орбитах.

— Ну что, Степанька, не обижает тебя мачеха-то? Чего она дома-то сидит — шла бы к нам на бутару!

— Мы с нею колоски собираем, — говорил Степка, стараясь не глядеть в Клавдины глаза, — она мне песни поет.

— Песни! Про бродягу-то? — словно нарочно припоминала Клавдия эту слышанную всеми пластинку. — Молитва и есть молитва.

Степка все время хотел спросить Клавдию, за что она невзлюбила Липу, но та будто угадывала его намерение, длинно, тяжело вздыхала и уходила глазами в какое-то воспоминание, — может, ей виделась своя семья, которой теперь у нее не было.

Егора она поддерживала, как могла.

— Не слушай ты это ботало, Гоша! — говорила она, имея в виду ехидную реплику бригадира Гукина. — Ему бы только человека растравить.

Гукин хмыкал, подмаргивал остальным старателям, а Егор молча набирал в лоток новую порцию песка.

Степка тоже начинал понимать, что этого самого касситерита уж очень мало, ему было неловко за отца, тот был похож со своим лотком на мокрую клушу, и он уходил на скалистые загривки, где был солнцепек, искать лук-слизун и дремлющих колечками змей.

Когда он приносил сладковато-горький дикий лук и неожиданно показывал из-за спины висевшую плетью змею, Егор бросал лоток, выпрямлялся, глаза его теряли привычное мягкое выражение, суживались, и он сухо говорил:

— Вот ведь ты, Степан… Будет когда конец твоим фокусам?

Тот шало вскидывал на отца большие серые глаза. Собственно, они не были большими, они просто казались большими, потому что лицо Степки было худым и бледным, и худело все больше, а глаза ведь никогда не худеют. Растягивая тонкие губы в подобие улыбки, Степка ждал, когда змея, которую он держал за хвост, поднимется как можно выше и ближе к его руке. В последний момент он резко встряхивал ее, и тугое серебристо-чешуйчатое полукольцо выпрямлялось и обвисало до новых сил.

— Ну ладно, Степан, брось, — сдавался Егор, вылезая из воды. — Поди-ка лучше сюда, глянь: серьга! Такая старинная, древняя, что аж страшно!

— Небось вымыло?

— Вымыло…

— Ну и что, — прямо и твердо смотрел снизу вверх Степка, — а где остальной клад?

— Клад? При чем здесь клад?

Старатели, возясь со змеей, прислушивались к их разговору и похохатывали. Степка оставлял отцу дикий лук и уходил в аул. Солнце пригревало вовсю, он по-отцовски закатывал и без того короткие рукава «вечной» холщовой рубашки, оставшейся еще от деревни, и, вспоминая стоящего в воде отца, высматривал в прошлогодней стерне колоски пшеницы. Волглые, они плохо шелушились, а разжеванные зерна слипались, были тягучи и пресны, как резина. Но все-таки это был вкус хлеба. С придорожных кустов на Степку глядели птицы, они пели все свободнее и громче, и незаметно для самого себя он начинал напевать тоже. Это была песня, которую отец привез с войны.

Утро встает — снова в поход.
Покидаю ваш маленький город…

Как-то вечером, когда солнце матово плавилось на песчаных валах Ак-Жона и по аулу стлался терпкий сизый кизячный дым, Егор принес домой полкружки все таких же мелких зерен касситерита.

— Можешь поздравить меня, Липа: теперь я бригадир!

Липа и Степка только что вернулись с поля, сидели на глиняном полу, шелушили колоски и слушали патефон. Руки Липы с зажатыми в них колосками замерли, она настороженно посмотрела на мужа:

— А этот, как его… Гукин?

— А! Гукин… Сбежал Гукин, запаниковал. Ну и пусть катится ко всем чертям, таким здесь не место!

Липа переглянулась со Степкой, и тот подумал, что теперь они застряли здесь надолго.

На следующий день Егор пришел с пустой кружкой.

— Ну-у, Ли-ипа… — заискивающе сказал он, будто бы весело швыряя кружку под кровать — дескать, кружка теперь им не нужна, ведро надобно! — Вот теперь мы и начнем! — Он потирал руки. — Переставили бутары на новое место. В верховье ручья, в самую сердцевину Ак-Жона. Ты же знаешь, Степан, это место! Чего ж ты молчишь?! — посмотрел он на сына. — Разве я тебе не рассказывал?

— Как же, — сказал Степка, стараясь не глядеть на Липу, — я знаю…

— Ну вот! Ты слышишь, Липа! Завтра все и начнется!

Назавтра он не встал с кровати, сидел в ней и удивленно рассматривал свои опухшие за ночь ноги. Липа заплакала.

— Хо! — сказал Егор. — Было бы из-за чего нюниться, Липа ты моя, Липа! Обычная простуда. А я как раз и средство одно знаю…

И он послал Степку за теплым конским пометом. Аульские ребятишки бегали вместе со Степкой от лошади к лошади и, показывая на него пальцами, лопотали между собой и смеялись.

Прошло несколько дней. Обе Егоровы ступни покрылись нарывами, затекли, — расшарашенные пальцы торчали, как соски набухшего коровьего вымени.

Бригада старателей разбегалась открыто. Иные заходили проститься и, как бы во искупление своего бегства, каждый советовал Егору средство от недуга: медовые повязки, спиртные пары, жир дождевых червей… Вконец исхудавший бригадир со всеми прощался одинаково ровно, не выказывая обиды, что бросают его, каждому жал руку и говорил, что средство по возможности испробует. Когда из всей бригады осталась одна Клавдия, которой, говорили, вообще податься некуда, Егор позвал Степку и сказал:

— Сынок! Поскольку у нас пока нет ни меда, ни спирта, давай начнем с червей.

Степка взял стеклянную банку и лопату и направился к колодцу. Стараясь по-отцовски, с придыханием, кхакать, он изрядно искромсал вязкий тугой солончак, но ему попалось всего несколько червяков, таких тощих, бледно-фиолетовых, словно и у них было время сплошных недоеданий.