На прощанье она подала мне руку и сказала:

— Мы еще встретимся.

— Завтра, — сказал я.

— Хорошо. В семь вечера на этом же месте.

Здесь вышла маленькая заминка.

— На этом же месте? — удивился я.

— Да.

— А может быть, чуть ниже, у перекрестка?

— Хорошо, — сказала она, — пусть будет ниже.

Я шел домой пешком. Вова, каким я вдруг сделался. Вот до встречи с Лорой — так ее зовут — я умирал, не зная, буду ли когда-нибудь жить. А теперь знал, что жить буду!

…На следующий день она не пришла. И здесь-то сказалось мое воспитание, вернее, невоспитание. Я обиделся, рассердился. Как так?.. Обиженный, часа два крутился вокруг ее дома, потом, обиженный и убитый, потащился в горсад на танцы и на том же самом месте, где встретил в первый раз, увидел ее. Лора была неузнаваема, мрачная. Под руку ее держала какая-то дурнушка.

— Как не стыдно? Я ждал два часа…

— Я не смогла.

— Сюда смогла, а туда нет?

Она промолчала. И она и ее подружка-дурнушка смотрели куда-то вдаль, во мне явно никто не нуждался. Я растерялся. Уйти? Но как уйти от своей жизни? Потянул ее танцевать в надежде, что сейчас обнимемся и поплывем, и она сделается прежней. Ничего подобного не случилось. Когда я ее обнял, в руках у меня было бревно.

Здесь еще подошел какой-то хитрый тип, отозвал ее, долго что-то говорил. И от типа, как видно, ей хотелось избавиться.

— Давай помиримся, — вновь потянув ее танцевать, хихикая, предложил я. — Ничего ведь не случилось. Ну не смогла и не смогла.

Молчание.

— Ты вчера была совсем другая…

Прежнее молчание.

Наконец танцы кончились. Какой-то собачьей свадьбой — Лора, подружка, тип, я — двинулись к выходу. За воротами горсада, когда народу вокруг поубавилось, я крепко взял Лору за руку, остановил и сказал типу и подружке:

— Отстаньте по-хорошему.

Они отстали. Мы с Лорой пришли в тень тополя.

— Сегодня моя очередь говорить.

Я обрушился на нее со всей своей жизнью. В городе перестали ходить трамваи и троллейбусы, все замолкло и спало. Я говорил и говорил. Сначала она смотрела в землю. Потом очень серьезно мне в глаза. Наконец мягко улыбнулась. Я победил.

— Ты меня можешь очень поддержать. Я тебя тоже, — сказал я.

— Но я совсем обыкновенная.

— Нет!

Опять было договорено о встрече. И опять она не появилась. Еще несколько раз видел Лору. Ничего не добился. Насильно мил не будешь. И пусть. Скоро совсем выброшу из головы.

…А служить я попал в Мурманскую область, где побывал два года тому назад.

Ты пишешь, вы в поле камни собирали, в лесопосадках гусениц. Вот и мы попали в неразбериху. Армия сокращается, в армии идет реформа. Нас долго в теплушках везли по железной дороге. Потом в Североморске повели в баню и переодели в серые бесформенные хлопчатобумажные костюмчики, в серые же бушлаты и сказали, что будем мы не солдатами, а военными рабочими, и служить в ВСО — военно-строительном отряде. Военно-строительные отряды вместо стройбатов — результат реформы. Переодев в арестантскую, в общем-то, без всяких знаков различия форму, нас посадили на пароход и часов через пятнадцать высадили в полной тьме на заваленный снегом остров. Над черной незамерзшей бухтой нависают черно-белые сопки, сильный мороз, укатанная узкая дорога, далеко впереди светятся какие-то огни…

Ночевали в голой казарме на полу. Через несколько дней все прояснилось. До нас здесь уже были строители — солдаты, последние стройбатовцы. За прошедшее лето они построили на этом острове причал, четыре казармы, столовую, несколько складов для продуктов и стройматериалов. Они очень спешили — им пообещали, как закончат, так и демобилизация. Поэтому в казармы сквозь щели задувает снег, печи поддымливают, картошка, капуста, мясные туши в быстропостроенных складах пропали. В столовой висит описание нашей нормы питания. Очень даже щедрая норма. Но мы ее не видим. Все довольно быстро оголодали, ночью слышал бред: «Каши! Дай каши…» И работы пока нет. Снег где надо и не надо расчищаем, постоянно сползающие с дорог грузовики вытаскиваем.

Ну и еще маршировать нас учат, волю смиряют, внушая, что мы все-таки военные, а потому обязаны беспрекословно подчиняться начальству. Начальство же у нас двойное. С одной стороны, начальники строительные, инженеры и техники: с другой стороны, как бы воспитатели — командир отряда, командиры рот, командиры взводов. От этой двойственности получается то самое, что ты называешь беспределом. Реформу придумали с благой целью, иначе ведь реформы не делаются. А благо пока не получается. Недовольны и наши командиры, кадровые строевые офицеры, которым приходится командовать людьми без погон. Недовольны и мы. Особенно деревенские. Об армии, о солдатской форме они мечтали. И вдруг серое хэбэ. Для них это драма. Добыли солдатские галифе и гимнастерку и передают друг другу, чтоб сфотографироваться и послать фотографию домой. Городские (кстати, мы в нашей роте все или из Ростова или Ростовской области) гибче: ушивают костюмчики, бушлаты, даже шапки, уже есть образчики казарменной красоты, так что сразу видно — вот бравый вэсэошник, а вот сундук, рохля…

Вова, я все-таки в армии и не могу не думать об армии. Это чистейший, не приносящий никакой пользы паразит. Я увидел здесь великолепные быстроходные эсминцы. Увидел подводные лодки, умеющие исчезать под воду почти мгновенно. Над нашими головами частенько в ночном небе проносятся светящиеся снаряды скорострельных пушек. Совершеннейшая, достойная восхищения техника. Но с какой целью она придумана? И сколько стоит?.. Сколько вместо этой красоты можно было бы наделать автомашин, станков и много кой-чего. Армия грабит и разоряет не только в военное время, но и мирное! Разница только та, что в военное время она разоряет чужой народ, а в мирное собственный. Говорят, так и положено, иначе нельзя. От этого не легче. Выходит, с самого рождения мы не свободны и обязаны подчиняться тому порядку, вернее, беспорядку, который сложился до нас. И выходит, несмотря на всю свою разумность, люди разумными способны быть лишь на словах, на бумаге, а на деле практически глупы. Чего проще? Армия — паразит. Поэтому — распустить все до единой армии. Оказывается, никак нельзя… Ожесточился я здесь. Один умный человек сказал мне:

— Чтоб служба шла хорошо, надо не раздумывая выполнять любое приказание начальства.

Уверен, это единственно верно. Сначала так и делал. Однако терпения моего хватило ненадолго.

У нас очень неплохой командир роты, капитан Сероштан. Он, чувствуется, настоящий строевой офицер, подтянутый, резковатый, с нами старается ладить, в чем-то уступает, в то же время умеет приструнить. Когда везли нас на пароходе, некоторым ребятам пришлось сидеть на палубе. Капитан был среди них, больше того, отдал замерзающему свой полушубок. Что творится в его душе, за какие грехи досталось ему командовать нами, неизвестно. А может, именно за то, что хороший. Ведь мы первые, среди нас нет стариков, то есть служащих второй или третий год, на которых командир мог бы рассчитывать в любом случае. Старшина роты просто очень хороший. Крутой. У него старая контузия, не дай бог довести его до гнева. Но отходит быстро. Если по-хорошему, с чем угодно можешь к нему обратиться, поймет, рассудит. А вот командир взвода, сержант Дудник, у меня дурачок. Темная деревенщина, после сержантской школы вообразил о себе бог знает что, нет ему теперь покоя. И нам, естественно, тоже нет. С этого Дудника и началось.

Койки у нас двухъярусные. Подо мной спит Ваня Встань Пописай. Ваня очень здоровый. Однажды ему захотелось пошутить, он раскорячился в дверях казармы, и мы, человек десять, жаждущих попасть в тепло, не смогли его протолкнуть. По ночам Ваня спит беспробудно и от холода под себя мочится. Дневальным каждый вечер дается приказ будить его, чтобы освободился от влаги. Отсюда и кличка. Дневальные кричат, бьют его подушкой по голове: «Ваня, встань по…» — а он плачет во сне и подняться не может. Так вот с некоторых пор Ваня начал смазывать сапоги невыносимо вонючей гадостью — замыслил не год в них ходить, а два, те же, которые получит в следующем году, повезет домой. Что он мочится под себя, я терпел. А сапоги взял да и выкинул через форточку в сугроб. Ваня пожаловался Дуднику. Тому же только повод. «Взвод, выходи строиться!» И давай меня перед строем отчитывать. Ни одного слова собственного. Когда мне надоело, я сказал: