Есть у меня взыскание. Достали ребята вина. Ну а настроение хуже некуда: пять лет только распечатаны, тоска беспредельная, и вдруг вино — лекарство от всех бед. Хватанул пол-литровую банку. Глупо не то что выпил, а то что попался. Продали. Здесь насчет этого запросто. Дверь у опера не закрывается, стукач идет за стукачом. Потом с меня взыскание сняли, благодарности две заслужил. Однако на учете как алкоголик состою, и «по двум третям» теперь сложно пройти. А вырваться отсюда раньше срока — мечта…

Сейчас опять зима. Работа остановилась. Нет краски, нет олифы, нет извести… Я отделочником стал, маляр, штукатур. В три дня штукатурить научился! Беда заставила. Даже буду преподавать шпане это дело. Начальник планово-производственной части снабдил литературой, я заготовил конспекты. Говорит, когда подашь на досрочное освобождение, суд это учтет. А раз так, где наша не пропадала!

Такие дела. Закончим клуб, и дадут новый объект. Начинать придется с нуля, в степи, только вышки по углам. А придешь в барак — ни в ногах, ни под головой. В это воскресенье нас выгнали с постелями из зоны и до двух дня шмонали. Простыл весь. А заболеть в лагере — труба дело. Я еще в тюрьме лежал в больнице. С сорокаградусной температурой не мог в нее попасть, а когда попал, не знал, как вырваться. Палата — та же камера, в которой собраны и туберкулезные, и припадочные, и с язвами всякими. Медсестра в камеру не заходит. Сунет в кормушку блюдечко с таблетками, кричит: «Дежурный! Раздай». А кому чего — неизвестно. Они знают!» И тут на шап-шарап эти таблетки: «Моя желтенькая с полосочкой… Моя зелененькая… Моя беленькая…» Наглотались и лежат довольные, лечатся. Вдруг одного припадок начал колотить. Ему бы укол, а медсестра в камеру не идет. «Ишь вы какие? Чтоб изнасиловали?» Суют припадочного ж… в кормушку. Он бьется, она туда не лезет. По тыкве тогда припадочного — грох! Сделала укол. То ли от укола, то ли порядочно грохнули, утих. Здесь в зоне у нас врачом Жанна Бендеровка. Очень некрасивая. Зэки когда-то ее изнасиловали, а потом посадили на раскаленную плиту. С тех пор она пишет одно за другим заявления на увольнение, но ее не отпускают. Для больных у нее один ответ: «Мастырщик, придурок…» Очень упорным предлагает: «Хочешь, покажу?» И показывала. Да и права она почти всегда. Мастырщиков, придурков в лагере сколько хочешь, отличить больного от здорового трудно. И все-таки Жанна злая. Шпана, конечно, изнасиловать может любую, но была бы Жанна хорошая, голой задницей на печку не посадили б.

Главное здесь не опуститься. Чуть расслабился, дал себе поблажку, и все пойдет под откос. Много вижу несчастных, над которыми всякая мразь измывается.

Ты спрашиваешь, какой я стал. Да, наверное, все такой же. А вообще-то не знаю. Тоска временами просто ужасная. И ведь совсем не так, как на воле. Никаких миллионов, дворцов и принцесс. Недавно везли нас через большую деревню. Музыка на площади, люди из магазина выходят… Как бы это объяснить? Хочется быть просто человеком. Чтобы жить, ни о чем не думая.

А мы здесь думаем, думаем… А здесь изо дня в день одно и то же — поверки, разводы: «Внимание, бригада! Перешли в распоряжение конвоя. Руки назад! В случае побега будет применено оружие. Ша-а-гомм марш!»

Вадим, напиши длинное-предлинное письмо. Не ленись, сядь и напиши. Мы теперь с тобой примерно равны. Солдатчина — почти то же самое, что и лагерь: полное бесправие.

До свиданья, Вадим! Уже около часу ночи, а подъем в полшестого: «Бригадирам построить бригады! Выводить на развод! Первая пятерка… Вторая… Третья…» — и все по дощечке.

P. S. Это письмо я отправляю волей, через хорошего человека. Не вздумай отвечать мне так же напрямую Лучше пиши на мою мать. Она скоро приедет ко мне на свидание, передаст.

Мы еще встретимся. Мне осталось уже не пять лет, а два года и семь месяцев — это если пойду по календарю. А если повезет и выйду «по двум третям», то и совсем уже скоро. Но даже не хочу об этом думать. Это такая мечта, за которой ничего нет — одно блаженство.

Еще раз до свидания! Твой друг Володя Волчков».

* * *

«Да, Вова, судьба — злодейка!»

Ты хочешь длинное-предлинное письмо. Спасибо тебе за твое. Очень оно правдивое, я его сохраню.

А вам я года полтора назад уже написал длинное-предлинное письмо. Я писал его долго, некоторые места переписывал раз по десять. Я тогда горел желанием помочь вам, раскрыть ваше легкомыслие. Но когда я решил, что письмо готово, надо лишь размножить и послать каждому отдельно, то вдруг понял: толку не будет, письмо может подействовать на вас лишь в том случае, если его напечатают в газете.

Стал я посылать письмо в разные газеты. Из первой ответ пришел ласковый, редактор хвалил меня за искренность, доброту, преданность друзьям. Но даже в этом первом хорошем ответе под конец все стало как бы переворачиваться с ног на голову, меня обвинили в непонимании многих моментов, о которых я взялся судить, в мягкосердии, которое ни к чему хорошему не приводит. Получалось, что я мало отличаюсь от своих товарищей — такой же эгоист, и грамоту плохо знаю — и советовали, так как товарищи в надежных руках и их, несомненно, перевоспитаются, заняться самим собой, поступить учиться. А что было из второй газеты, даже не хочу вспоминать. Так осадили, что после этого отослать письмо вам и еще от вас получить отповедь у меня сил не хватило.

Очнулся я весной. Слышу, молодежь на целину зовут, хорошую жизнь обещают.

Едем мы, друзья, в дальние края,
Станем новоселами и ты и я…

Встрепенулся, засобирался. Хоть посмотрю. И здесь мать в меня намертво вцепилась. Уже ты покатался! Иди-ка учись на инженера. Жалко мне се стало, смирился, подал документы в машиностроительный, на технологическое. Немного готовился, первый экзамен, письменную математику, сдал на тройку. А когда поехал сдавать второй экзамен, вхожу в институт, и вдруг обнаруживаю, что забыл дома экзаменационный лист. А ведь из дома ехать в институт через весь город. Обрадовался. Судьба, думаю. Не захотел Боженька делать из меня технолога.

Ну а потом осень, зима, новая весна. Опять молодежь, кроме целины, призывалась еще и на стройки Севера и Дальнего Востока. И опять я загорелся, пошел в райком комсомола просить путевку. И там узнал, что уже не вольный казак, а призывник, и если меня с учета в военкомате снимут, только тогда райком даст путевку. Побежал в военкомат. В военкомате смеются: отслужишь — и хоть на край света. Ну, думаю, раз так, возьмете вы меня поздней осенью. Мой, тридцать седьмой год, кажется, из всех предвоенных годов самый урожайный на детей. С мая месяца начались в Красном городе проводы. Почти каждую неделю проводы, гулянка. А я на свои повестки не отвечаю. В июне пришла одна, в августе другая. В сентябре случилась со мной любовь. Помнишь, я был влюблен в Машу. Все об этом знали. Так вот Маша мне нравилась и не нравилась. Здесь же я решил, что нашел во всех отношениях замечательную.

В горсаду кончались танцы. Девицу пригласил не глядя. И вдруг она как-то замечательно ко мне прилепилась. Всю я ее ощутил. Гибкая, послушная. Ого, думаю. С этими гулянками я здорово танцевать насобачился. Настолько здорово, что постоянно разочарован: какую ни приглашу, все не то и не так. А здесь вдруг будто нехотя, но совершенно точно делает все, чего я от нее хочу. Кончился танец, глянул я на нее. Пышные черные волосы, большие блестящие черные глаза, и рот, и нос, и овал лица — удивительная! Еще два танца мы с ней станцевали, и пошел ее провожать. Она живет почти рядом с парком. И вот стали мы неподалеку от ее дома под тополь. Над тополем горел фонарь, а мы в густой тени — и простояли до двух ночи. Говорила она. О себе. Работает на швейной фабрике мотористкой. Летом поступила на вечернее в университет. С детства любит зверей, в зоопарке свой человек, до недавнего времени ухаживала за львятами. Когда в город приезжала выступать Ирина Бугримова, ходила к ней проситься в помощницы, но та отказала. Дома дрессирует кошку, которая умеет делать многое, например, когда надо на улицу, дергает лапой за веревку с колокольчиком.