— А мне начхать! Вы просто боитесь за себя. А я не боюсь. Как я могу отказать, если человек просит? Он ведь человек. Я тоже обязан быть человеком. Ничего я не боюсь.

Меня отпустили со словами: «Иди. Мы подумаем, что с тобой делать». Я поплелся к врачу и сказал, что меня, наверное, тоже надо в госпиталь, потому что внутри печенки-селезенки оторвались. Врач дал на неделю освобождение, и только после этого мне объявили пятнадцать суток гауптвахты с тем, что наказание отбуду, когда построят гауптвахту.

Потом со мной говорил старшина. Хорошо говорил:

— Если ты лучше других, после службы докажешь. А пока подчиняйся. Что ты нес? Вы боитесь, вам надо. Кому ты это говоришь? Во-первых, мы постарше тебя, а во-вторых, мы воевали… С нами тоже надо быть человеком.

И старшине и себе пообещал я быть благоразумным.

Вова, ты говоришь — свобода! Что это, позволь спросить, такое? Вернуться к тому состоянию, в котором мы пребывали до шестнадцати? Ну день, другой такой свободе будешь рад, а там скучно станет. И не согласен я, что армия и тюрьма — одно и то же. Нет здесь мрази, педерастов, каменных мешков и еще многого, о чем ты пишешь. И тоска у нас разная. Это самое главное. Мы хотим, отслужив, вернувшись домой, продолжить то, на чем остановились. Я, например, хочу снова достать то письмо вам и попробовать написать иначе. Об этом и тоска. То была моя жизнь, а теперь… служба. И у всех так. А к чему вернетесь вы? Ты?

Так и заканчиваю. Пиши. Твой друг Вадим».

* * *

В августе 57-го года прослуживший ровно восемь месяцев Вадим был вызван в канцелярию отряда.

— Твоя мать больна. Так как она нуждается в присмотре, а ты у нее один, то подлежишь освобождению от службы.

В несколько часов были выписаны документы, получены заработанные в летние месяцы деньги. От неожиданности он чувствовал себя беспомощным. Никто ничего толком объяснить не мог. Положение такое-то… статья такая-то… по болезни матери, как единственный сын… Он бежал на собирающийся отойти от причала буксир, когда его остановили и вручили письмо от матери. Распечатал он его уже стоя на корме буксира. Что-либо понять было невозможно. Какая-то знакомая врач лечила матери легкие, потом мать поцарапал за ногу «кит, которому давила «хвост». Нога заболела «от дома», «ходит она плохо и дают пенсию «за инвалидность». Перечитав письмо несколько раз, Вадим рассердился. Как «кит» мог укусить мать? Что это за «кит»? И все-таки стало легче. Как и всегда, материно письмо было очень жалостливое. Она всеми силами старалась довести до его сознания свои страхи: «Не заболей там, слушайся командира».

Домой он приехал по только что электрифицированной дороге. И поразило его это только тогда, когда вышел из вагона. На станции с сухими чистыми перронами стояла необычная тишина. Глянул вверх. Сложная сетка проводов красиво отчеркивала пространство, над станицей будто прозрачная крыша появилась. Догадался: паровозы не пыхтят, потому и тихо. Крепко сжав ремни полупустого рюкзака, вышел на привокзальную площадь. Посреди площади устроили большую клумбу, посадили елочки. Повернул налево, пошел через привокзальный сад. Деревья в нем, всегда закоптелые и чахлые, сделались почти роскошными. Опять результат электрификации: не только не пыхтят, но и не коптят паровозы. Поднялся на переходный мост и увидел свой район: Лензавод — побеленные желтым кирпичные стены, стеклянные и асфальтовые крыши цехов; Лендворец — серую квадратно-прямоугольную громадину с башней, с круглыми массивными колонками, с широкими ступенями; Ленгородок — темно-зеленую гору, сквозь буйную растительность выглядывали стены и крыши старых, в большинстве дореволюционной постройки, домов и хибар. Из всех троих, носящих имя Ленина, Лендворец, много лет стоявший черной обгорелой громадиной, был новостью. Отстроили. К левому углу его, как поганка, прилепилось небольшое двухэтажное здание, построенное, кажется, в войну, кажется, из обломков старого Лендворца.

Начинался вечер. В воздухе кружилась мошкара и над треугольной площадью, которую образовывали стены лензаводских цехов, Лендворец и сад из акаций, с писком носилось множество ласточек. Вадим пошел вдоль сада. Оттуда, из-под грибков кафе-мороженого, раздавались смелые пьяные голоса. В Москве только что закончился всемирный фестиваль молодежи, деревянное кафе, всегда голубое, было теперь расписано синими, красными, зелеными, белыми шарами, дугами, кубиками. Брусья садовых лавочек тоже были разноцветные. За кафе сидел на такой лавочке ленгородской дурачок Касим и пел:

Здесь, под небом чужим, я как гость нежеланный…

Он был пьян, и Вадима это поразило гораздо больше, чем тишина на станции. Раньше Каснма учили всяким блатным словечкам, просили исполнить «танец живота» — Касим катался в пыли, его шумно подбадривали, а потом: «Костя, открой копилку!» — в раскрытый Касимов рот бросали кто мелочь, кто окурки или камни. Железную дорогу электрифицировали, Лендворец восстановили, фестиваль на весь мир отгрохали и по этому случаю города разукрасили, а Касим научился пить.

Вдруг совсем рядом затормозил грузовик.

— Вадим!

За рулем потрепанного ГАЗ-51 сидел грязный повзрослевший Пака. Почему-то стесняющийся, дружелюбный, он отвез Вадима домой.

— Что ты знаешь о моей матери? Меня демобилизовали, чтоб за ней ухаживал.

— Не знаю… С ногой у нее что-то, около больницы видел. Но на вид нормально, шла потихоньку…

Машина у Паки была старая, вся дергалась, в кабине пыльно, изодранные сиденья накрыты промасленными стеганками. Но Пака явно гордился, что управляет таким сокровищем.

— А вы как?

— Кто вы?.. Остался я да Жорка Пупок. Остальные или сидят или служат. Мы тоже повесток ждем, вот-вот остригут. А так нормально. Рейс сделаешь — три пишешь. Клиент попадется — не отказываем. Наколдуем копеек — гуляем.

— Что случилось с Мишкой Татаркиным?

— А… Как тебя призвали, вышел. Заблатненный, не дай бог. У вас, говорит, скучно, там веселей. Через полмесяца в центре города вечером кто-то на него не так глянул, Миша красиво того стукнул и еще на три года загремел веселиться. Ох, Вадим! Сейчас порядки после декабрьского указа пошли. Кругом бригадмильцы. Чуть не так, на пятнадцать суток. Борьба со свинством. Пивные сносят. Мы в городе по подворотням с бутылками бегаем.

Пака спешил.

— Надо бы отметить, но сегодня не могу. Мы с Жоркой двух пиастр подцепили. В восемь встреча. Завтра можно. Мы придем к тебе.

— Я сам приду, — сказал Вадим, и Пака уехал.

Мать была во дворе. Сидела на табуретке в тени дома перед керогазом, защищенным от ветра листами фанеры. В кастрюле что-то варилось. Мать выглядела вполне здоровой.

— А я знала, что ты сегодня придешь. Сон был.

Потом мать заплакала, показывая на свою толсто перебинтованную левую ногу.

— Еле хожу. Пенсию, третью группу дадут.

— Мама, до сих пор не знаю, в чем дело?

— Вены у меня после того, как тебя родила, вздулись.

— Ну?..

— Потом война, работа. В трамвае, когда битком набито, чтобы продраться, знаешь, какую силу надо… И наконец этот дом. Сколько я здесь одной глины перемесила. А мне нельзя. И вот наступила нашему Тусику на хвост, а он как вцепится когтями и зубами в ногу.

— Тусик?

— Ну да, кот наш.

— Так не кит, а кот! Не киту ты на хвост наступила, а коту!

— Коту.

— Вот так мама!

Кот оцарапал ногу, и пошли по ней язвы («тропические язвы»). Мать долго не обращалась в больницу, терпела. Потом лечить ее стали неправильно. Опять она долго терпела. Наконец пошла к заведующей. Назначили к профессору. Профессор приказал положить в мединститут, там мать хорошо подлечили. А когда выписалась и стала ходить в свою поликлинику, то ее увидела Анна Ивановна, лечившая мать после войны от туберкулеза. А что это, говорит, Нина, у вас с ногой? Мать расплакалась, что вот одна и трудно. Анна Ивановна руками всплеснула: «Да вашего сына вернуть надо немедленно!» И от себя справку написала, и хирург лечащая написала, а заведующая подписала. И ходила мать в военкомат, и Вадима вернули.