Изменить стиль страницы

На рассвете слышу — звонят в дверь. Я спросонья решил, что это почтальон. Сначала не хотел открывать. Ладно, думаю, постоит-постоит и уйдет. А он не уходит, все звонит, нахал этакий. Пришлось открыть. Открыл — а там жена с чемоданом и с большим букетом роз. Стоит улыбается.

— Ты чего так долго не открывал?

«Эх, — думаю, — хорошо бы очутиться сейчас где-нибудь в Якутии или по крайней мере в Париже. Подальше от своей законной супруги и от ее букета».

— Да понимаешь, — говорю, — я делал зарядку на балконе и не слышал звонка. — А сам размахиваю руками, будто продолжаю делать зарядку.

Она смотрит на меня, словно я не в своем уме. А я тяну время — не пускаю ее в комнату. Стал перед дверью делать приседания, потом подскоки.

— Ты что, спятил? — говорит жена. — Сейчас всего пять часов утра.

— Неужели? — фальшиво удивляюсь я. — А я полагал, что уже пора на работу. Ну ладно, здравствуй, дорогая. С приездом!

Наклонился к ней, хотел поцеловать, а она оттолкнула меня и шасть в комнату. Ну а там моя гостья роскошно спит на нашей двухспальной семейной кровати и даже не подозревает, какой сюрприз ждет ее при пробуждении.

— Это кто? — после некоторого молчания спрашивает жена.

— Балерина, — отвечаю. — Не видишь, что ли?

— А как она сюда попала вместо меня?

— Как попала? Прислали по разнарядке из завкома, мест в гостинице не хватило. Прими, мол, в порядке гостеприимства. На одну ночь. И дождь как раз начался. Не стоять же ей под дождем. А ей выступать сегодня.

— Что ты мелешь? Что ты мне вкручиваешь? — возмутилась жена. — Завком, дождь. Говори правду. Или я сейчас обломаю эти цветы о твою физиономию.

Жена моя шутить не любит. Сказала — обломаю, значит, обломает. А прутья у роз с большими колючками. Вижу, что пришло самое время говорить правду. А то потом поздно будет. Придется колючки из носа выковыривать.

А к этому моменту и гостья моя проснулась, лежит и смотрит на меня и жену своими большими красивыми глазами. Я говорю жене:

— Знакомься. Это Валя. Наш гость. Балерина. Из балета на льду. Пропуск обещала достать на два лица. Тебе и мне.

— Очень приятно, — говорит жена. — Такая честь. Балерина. В моем доме. И даже в моей кровати. Как же тебе удалось познакомиться с ней?

Стал я методически рассказывать все по порядку. Как я вышел подышать кислородом, как увидел ее у телефонной будки, как она сказала, что она из балета и боится дождя, и я пригласил ее к себе.

— Понимаешь, — говорю жене, — мне было просто по-человечески интересно узнать, как они там катаются на льду и тому подобное. — А сам между тем с опаской смотрю на розы. Батюшки, сколько на них колючек! — Я ее, — говорю, — из обыкновенной вежливости пригласил зайти. Думаю — может, откажется, а она взяла и осталась. Видишь, какие они там, в балете на льду. Простой вежливости не понимают.

— Вот какой вежливый, — прервала меня Валя. — Так уговаривал меня остаться. И не пускал.

Она тоже, как я заметил, не сводила зачарованного взгляда с букета роз.

— Верно, — объясняю жене, — вначале не пускал. Пока шел дождь. А потом для меня самого, если хочешь знать, было полной неожиданностью, как она оказалась в нашей кровати.

— Так-так-так, — сказала моя жена, — неожиданностью, говоришь? А где же ты, интересно, спал? Вот и подушка вторая помята.

Да… Ситуация. Скажешь — на балконе, тут же все колючки вопьются в твое лицо.

— А что мне оставалось делать? — спрашиваю упавшим голосом. — Ведь второй кровати у нас нет, а раскладушку ты сама отказалась покупать. Сколько раз я тебе предлагал — давай купим раскладушку. А ты не хотела. Но я, если хочешь знать, лежал к ней спиной. И ни разу, представь себе, не повернулся.

— Ну, эти сказки, — сказала жена, — ты будешь рассказывать другим. Пусть и они послушают. Какой, мол, воспитанный у меня муж. Привел к себе в дом женщину, угостил ужином, а потом лег к ней спиной. А утром чуть свет начал делать зарядку. На балконе.

…И поделила между нами колючки поровну. Вот какая справедливая у меня жена.

ПОЭТ

Некоторое время назад у Дома творчества появился один парень, выдававший себя за поэта. Никем не признанный, а так, какой-то самозваный поэт лет около тридцати, лысый, с пышными обезьяньими баками, вытаращенными цвета ржавчины глазами.

Откуда он взялся, никто не знал, да и не интересовался. Поэт этот был чрезвычайно настырный, если не сказать нахальный, лез ко всем и к каждому с чтением своих стихов. Возбуждался, приходил в восторг, брызгал слюной и готов был читать свои стихи с утра до вечера. Он совсем, казалось, не брал в расчет, что у каждого свои творческие планы и тут уж не до какого-то приблудного поэта. От него отмахивались как от мухи и под разными предлогами убегали. Может быть, еще и потому, что вначале пугались его вытаращенных глаз и принимали за психа, сбежавшего из лечебницы.

Ему удалось загнать в угол одного старичка — представителя малой литературы, который едва понимал русскую речь и к тому же был глуховат на оба уха. Он битых два часа вежливо слушал, сочувственно кивал, а потом сильно потряс этому парню руку и направился к себе, так ни слова и не сказав. Я уверен, что старик, хотя и не понял ни слова, все же уловил те нотки поэтического безумия, которое и делает каждого истинного поэта поэтом. А мы, увы, принимаем лишь то, что понимаем.

Потом я встретил его на набережной, где толпами гуляли отдыхающие. В одной руке у него был зажат букет роз — они, замученные его беготней, мотались сникшими головками при каждом его рывке, а в другой руке был большой коричневый портфель. В нем, я знал, было несколько школьных тетрадок его стихов.

Раскрасневшийся, с растрепанными бакенбардами, выпученными глазами, он выбирал очередную жертву, бросался к ней и начинал говорить с сильным южным акцентом:

— Послушайте, я поэт, нет, вы только послушайте, и вы сами поймете. Вы любите поэзию? Сейчас я почитаю вам свои стихи. Они еще нигде не печатались, но это не имеет никакого значения. Послушайте… Давайте сядем вон на ту скамейку — вам будет удобнее слушать.

Одни от него убегали сразу же, другие некоторое время терпеливо слушали, потом тоже убегали, порой даже не извинившись. По инерции он еще некоторое время продолжал запальчиво говорить и лишь затем удивленно умолкал и стремительно бросался искать новую жертву.

— А, здравствуй, — сказал он мне как старому знакомому и протянул пачку тетрадей. — Почитай эти тетради, и ты сам поймешь, какой я поэт. Когда-нибудь ты будешь гордиться тем, что первым читал мои стихи.

— Однако, — сказал я с улыбкой, — скромности тебе не занимать. Что ж, давай, почитаю…

Два дня каждое утро он приходил к Дому творчества, потный и возбужденный, ждал меня у столовой и нетерпеливо спрашивал, прочитал ли я его стихи.

— Я ведь просил тебя прийти через два дня, — упрекнул я его.

— Может быть, ты так заинтересовался, что прочитал сразу, — оправдывался он.

При очередной встрече я вернул ему тетради.

Из-за его крайне плохого почерка мне удалось одолеть лишь одну тетрадь. Это было пылкое объяснение в любви одной известной певице, где прозаический текст чередовался со стихотворным. Рядом с тонкими поэтическими строфами говорилось о том, что он «мечтает быть в ее доме главным сокровищем и очень хочет, чтобы она взяла его в свою компанию». Он клялся петь ей такие песни, «каких еще не слышала Россия, открыть для нее такие дали, какие и марсиане не открывали». И далее поэт утверждал: «Я хочу тебе под этим стихотворением сделать свою философию. Ведь человек устроен так — он и философ, и чудак. Порою он не знает сам, какой он есть универсам».

— Ну как? Тебе понравилось? — Он ждал только похвалы.

— Как сказать. Есть удачные строчки. Тебе надо учиться.

— Зачем мне учиться? — пылко возразил он. — Чему учиться? Разве жизнь не лучшая школа? Разве в моих стихах мало поэзии, чувств или мыслей?