Изменить стиль страницы

Говорит он, увещевает меня, как отец родной. Тебе, говорит, все одно ответ держать. Ведь ты не турок и не монах, а уж коли так и раз тебя земля держит и господь бог терпит, будь лучше наполовину турок среди монахов, нежели наполовину монах среди турок.

А я раскис, обмяк, хочу к его руке припасть и молить о прощении, но он не подпускает и, вижу, совсем на меня не гневается.

— Не надо, не надо… Будь здоров, будь здоров!..

И вдруг слегка нагнулся и прошептал мне на ухо:

— По правде говоря, фра Серафим, у нас здесь, на этом свете, не придают уж такого значения вере, как там у вас, особливо в Боснии. Здесь, если уж говорить начистоту, и не спрашивают, кто какой веры. Здесь важно другое — у кого какое сердце и душа. Мы судим по этому. Откровенность за откровенность. Только ты никому об этом ни слова, ведь в Боснии тебе все равно никто не поверит, а себе хуже сделаешь.

Тут, Расим-бег, проснулся я и обмер от страха, да и как иначе, ежели ты разговаривал с самим богом! И я никому о том словом не обмолвился, тебе первому говорю.

Так вот, рассказал я покойному Расим-бегу свой сон, и он со мной согласился. Хлопает меня по плечу и гогочет:

— Э, ты и впрямь серафим!..

Все смеются, хотя уже много раз слышали эту историю. Голос фра Серафима, его мимика и жесты столь выразительны, что его можно слушать бесконечно, как хорошую музыку.

Закончив свое повествование о Расим-беге, фра Серафим вдруг посерьезнел, опустил голову и уставился на стоявшее перед ним вино. Потом молча поднял рюмку и выпил ее до дна, как пьют за упокой души.

И тут его словно прорвало. Теперь не нужны были ни просьбы, ни уговоры — напротив, его невозможно было остановить. Вокруг него образовалась атмосфера доброй шутки и неукротимого смеха. Шутки одна за другой вспыхивают и рвутся наружу, и он не в силах их удержать. Стоит ему пошевельнуть рукой или покоситься на кого-нибудь сквозь очки, как раздается взрыв веселого смеха. Начиная очередную историю, он и сам не знает, как и чем ее закончит, ибо из одной смешной ситуации вытекает другая и каждое меткое и смелое слово тянет за собой целую вереницу новых, еще более метких и смелых.

— Ну и хитрецы эти монахи, братья мои, — кричит фра Серафим. — Погляди-ка на моего Гргура, видите, что надумал. Устроил нам что-то вроде испытанья перед главным господским приемом. Посидим, мол, сегодня, покалякаем в своем кругу, посмотрим, как этот негодник Серафим распустит свой язык, пускай выкричится, напьется и вытряхнет все свои побаски, точно собака блох, потом дня три на просып уйдет, вот и не испортит настоящего большого приема.

— Это ты зря, — прерывает его Матан серьезно.

— А ты помолчи, пугало трактирное! Когда монахи врут, их можно понять. В конце концов, без этого им не прожить. А чего ты им подпеваешь? Рот мне затыкаешь. Сам видишь, в глубине души им хочется услышать умное слово и правду-матку. Кто же им и скажет, коль не бедолага фра Серафим? Когда я умру, когда эта тяжелая утрата постигнет мать Провинцию Боснию Серебряную, ведь правду-матку днем с огнем не найдешь, и придется им посылать за ней за границу и привозить, как соль, да и та будет пожиже моей.

— Ах ты… ты… — кричит отец Грго, грозя ему кулаком.

Слова жупника заглушает общий смех. Но фра Серафим, который сегодня все слышит и с каждым готов сразиться, тотчас же подхватывает:

— Что? Так кто же я?

Отец Грго пожимает плечами и отворачивает голову в сторону.

— Кто ты? А то, что есть: наказание господне, вот что!

Сдвинув брови, он грызет свой каштановый ус, но глаза его смеются, и, пытаясь скрыть это, он еще больше отворачивается.

Никто не заметил, как вернулся капеллан Кудрич. Он сидел в тени у самой двери, приложив ко рту левую ладонь, чтоб не расхохотаться. Фра Серафим, чувства которого сегодня обострены до предела, вдруг обернулся и строго посмотрел на него:

— Чего ты там давишься, Трусич? Смейся громко, ежели охота! Все вы, Кудричи, пошли от Трусичей, хоть и взяли фамилию Кудрич, будто она намного лучше. Ежели ты по молодости не знаешь, кто вы такие, я тебе скажу.

Юноша прижался к стене, стараясь стать как можно незаметнее, коли уж нельзя совсем исчезнуть. Но фра Серафим уже повернулся к гостям.

— Ежели хотите послушать про Трусича, велите нашему жупнику, чтоб он принес того вина, что припас для господского приема.

— А чем это нехорошо? — спросил кто-то.

— Хорошо, но раз у нас испытанье, надо отведать все, что будут есть и пить господа в субботу.

Жупник молча вышел и принес бутыль вина. Серафим отхлебнул и покачал головой.

— Гм! Это тоже не самое лучшее. Подай ты нам райскую мальвазию — я и тогда не поверю, что у тебя не припрятано что-нибудь получше. Знаю я тебя. Ну да ладно, а с Трусичами дело так было. Жил-был когда-то Петар Трусич из Бусовачи, хилый и застенчивый, смирный и послушный, но к книге прилежный, как никто из братьев, бедная вдова отдала его в монастырскую школу. С годами вышел из него монах такой кроткий да смиренный, каких еще Босния не видела. Да только кротость и смирение были у него не от природы, а просто духу не хватало проявить характер и сказать «нет». У всех на посылках, никому ни и чем не откажет. Любую обиду и несправедливость безропотно снесет. А стоит у нас появиться такому человеку, как на нем начинают ездить все, кому не лень. Видит Петар Трусич, что не по правде с ним поступают, и не только видит, но в душе возмущается и даже ропщет себе под нос. И такое его порой отчаяние возьмет, что на глазах слезы заблестят, но в конце концов проглотит он и свои слезы, и свое отчаяние. Видит он и многое другое, что вокруг него творится, а как надо сказать, что думает, язык прилипает к небу, челюсти сомкнутся, и он не может слова вымолвить, только головой одобрительно кивает, хотя думает другое; а в душе корит себя за то, что не решается сказать того, что видит и что думает. Так и состарился фра Петар, на все молча кивая головой, ни разу не раскрыв рта и не выложив правды-матки. А там и смерть пришла. Очутился фра Петар на том свете — и прямехонько к вратам рая. Видно, думал, кому ж и быть в раю, если не ему, бедолаге. И только он хотел туда войти, как перед ним святой Петр возник и заступил дорогу. Почему не пускаешь? А потому, говорит, что сначала надо искупить грехи в чистилище. «Какие же у меня грехи? — удивился Трусич. — Ведь я был меньше макова зернышка». — «А вот то и есть грех, что ты не раскрыл рта и не сказал правду там, где по божьим и людским законам должен был сказать. Чересчур уж ты был приниженный и покорный, так что всеблагому богу тошно стало смотреть на свое создание. Послушай, что я тебе скажу: нет рая для Труса и Трусичей. Ступай-ка сначала и чистилище».

Фра Петар аж побелел от гнева. В глазах померк райский свет, а облако, на котором он стоял, вдруг задвигалось. И случилось чудо. Впервые с тех пор, как он себя помнит, Трусич вскипел и резанул правду-матку. «Ах, вот как! — поднес он кулак под нос святому Петру. — Напрасно говоришь, я был такой приниженный и покорный. А почему про то не говорят человеку в детстве или по крайней мере в юности, а, наоборот, хвалят за униженность, терпение и бессловесность, за то, что он сносит обиды и молчит, даже если правда на его стороне. А теперь, пожалуйста, нет тебе ни рая, ни награды, а только кара небесная и муки адовые. Выходит, фра Петар должен быть дураком и на том, и на этом свете. Нет уж, дудки! Это обман! Это, тезка, нечестная игра! Я до самого бога дойду, а свою правду найду».

Все в раю переглянулись, засуетились и забегали, чего там отродясь не бывало. Фра Петар дрожит как осиновый лист, а святой Петр, немного поразмыслив, насупил брови и принялся его корить.

— А ну, Трусич, потише! Попридержи язык, ты не на земле! И чтоб я больше не слышал таких слов. Не смей оскорблять наш суд и райскую власть! Уж не думаешь ли ты, что здесь Дефиниторий вашей Провинции, где не обходится без ненависти и похлебства и где правого карают, а виновный выходит сухим из воды? Или, еще хуже, турецкий суд, где кладут взятку под сиденье и где слепец скажет, что видел, и зрячему заткнут рот и вытолкают вон. Нет, Трусич, здесь суд небесный и праведный, он душу каждого насквозь видит.