Изменить стиль страницы

«Я отец Николая Богатенкова», — сказал он, здороваясь с председателем сельсовета Федором Степановичем, протягивая ему руку и отмечая про себя, как молодо выглядит тот.

«Очень приятно, — ответил Федор Степанович, пожимая руку подполковнику и приглашая его сесть. — Слушаю вас».

«Я знаю все, вернее, многое из того, что случилось с моим сыном. Мне рассказали в районном отделении и в районной прокуратуре. Но мне хотелось бы услышать еще кое-какие подробности, посмотреть место пожара и, может быть, узнать у вас или у директора школы, наконец, у хозяина или у хозяйки, как жил здесь мой сын», — сказал Богатенков.

Богатенков помнил, как Федор Степанович с минуту напряженно и внимательно смотрел на него, будто выбирал, что говорить: или то, что он действительно думал о Николае и обо всем, что случилось, или отделаться просто общими фразами.

«Ну что ж, — наконец произнес он. — Что я могу сказать? Был пожар, был взрыв — это вам известно. А кинулся ваш сын в огонь за рукописью. Его держали, не пускали, но он вырвался, и тут… все произошло. Я его на руках вынес, он был в очень тяжелом состоянии. А сейчас он в Белодворье, в больнице, мы все время следим за ним: и школа и я. Когда, знаете, позвонили мне, что нужна кровь для вашего сына, тут в полчаса целая машина людей собралась, поехали в Белодворье, не пожалели — вот отношение к вашему сыну. Люди у нас хорошие, душевные. И мне, поверьте, самому странно, как жил среди нас этот Минаев. Да и какой он крестьянин, давно уже не крестьянин — предприниматель, которому только разворота нет! И все мы ходили рядом с ним и ничего не замечали!.. Да, о вашем сыне: я только что разговаривал с главным врачом…»

«Я был в больнице, знаю».

«О» поправляется, хотя еще…»

«…плох».

«Получить такие ожоги… Нужно время, чтобы снова встать на ноги».

«А как он жил здесь?»

«Как жил, что тут я могу сказать вам? Хотя в общем-то надо бы побольше и поглубже интересоваться и работой и, может быть, даже жизнью каждого в отдельности. Ваш сын был очень спокойным человеком, в школе о нем отзывались всегда хорошо, я уже говорил вам. А что был он на квартире у истопника, у этого Минаева, — тут мы недосмотрели. Так опять же кто знал, что этот Минаев хранит у себя в подполе оружие и патроны? Ну, ворчал, был недоволен, но чтобы так!.. Этого, конечно, никто не знал. Да и другое: куда бы мы поместили вашего сына? Квартир у нас нет, вернее, не было. Вот сейчас закладываем два дома для школы и будем обеспечивать».

Прежде чем уехать из Федоровки, Богатенков еще побывал в школе и разговаривал с директором, а затем стоял у пепелища сгоревшей минаевской избы. Рядом с ним стоял подъехавший сюда же на рессорке Федор Степанович.

О чем говорил Федор Степанович и о чем говорил сам Богатенков, пока стояли у пепелища, он не все запомнил; он и теперь не старался восстановить подробности разговора; лишь так же, как тогда, он слышал за спиной голос Федора Степановича, и слова, которые произносил тот, и свои мысли — все это как будто сливалось теперь в одно стройное, понятное Богатенкову и пережитое им течение жизни. Ему ясен был старик Минаев, ясен близостью и схожестью с Лебедевым, которого раскулачивали в свое время в Нижней Рыковке и которого хорошо помнил Богатенков. «Мне не нужно растолковывать, кто такой Минаев, мне ясно все, — говорил он себе сейчас, сидя в глубоком кожаном кресле. — Но как он (он имел в виду сына) не мог увидеть и не мог сразу понять это? Ведь я-то знал, я-то мог ему рассказать прежде, давно, в детстве, я должен был раскрыть ему сложность жизни, борьбы, но не сделал это. А теперь он открыл сам, но какой ценой, какой ценой!» — повторял он. Он видел перед собой груду кирпича и штукатурки — все, что осталось от русской печи, когда-то стоявшей посередине минаевской избы, видел золу, головешки, обугленные и недогоревшие бревна, разбросанные взрывом, и вся эта картина, как и в минуту, в Федоровке, когда он смотрел на нее, вызывала в нем теперь душевную боль, какая всегда мучительнее и сильнее, чем физическая, угнетает человека. Но как ни было ему тяжело — и там, в Федоровке, и теперь, в номере гостиницы, — он все время старался как бы войти в жизнь Николая и оттуда, изнутри, понять смысл происшедшего; он представлял минаевскую избу с тусклой под потолком лампочкой, с накрытым клеенкой столом, лавкой, кроватью, печью, и долгие зимние вечера, как они тянулись для Николая, — теперь как бы тянулись для него; заснеженные деревенские избы, сугробы от плетней через улицу, как они производили впечатление на Николая, — производили это же впечатление на Богатенкова, рисовавшего себе в воображении зимнюю Федоровку. «Потемну в школу, потемну из школы, — думал он, — а потом теплая деревянная изба, и тут тебе, под боком, искать не надо, старик страдалец с этаким колоритным мужицким говорком, с этакой видимой мужицкой мудростью и простотою, дескать, это не так да то не так да не этак, а у самого в подполе гранаты, патроны и винтовки еще со времен гражданской…» Он проникался чувством и мыслями, какими, как ему казалось, жил Николай, и чувствовал себя подавленным, так как видел, что, кроме всех иных известных и неизвестных ему обстоятельств, он сам был повинен в том, что случилось с Николаем.

«Его письма, вот когда все началось, — говорил он себе, когда уезжал из Федоровки. — И ведь я чувствовал, знал и ничего не предпринял».

Он сидел в глубоком кожаном кресле всего несколько минут, но ему казалось, что он сидит долго, и за это время он успел не раз взглянуть на часы.

«Что же они не соединяют? — подумал он о заказанном междугородном телефонном разговоре. — Надо поторопить их».

Он встал и направился к дежурной.

— Дадут, не волнуйтесь, — сказала дежурная, глядя на усталое лицо Богатенкова. — Вы отдыхайте, я позову вас.

— Да, да, я буду в номере.

Вернувшись в номер, он уже не сел в кресло, а, заложив по привычке руки за спину, принялся медленно прохаживаться вдоль стола, вновь погружаясь в прерванные размышления. Лицо его было мрачным, время от времени он поднимал руку и ладонью проводил по шершавой, не бритой со вчерашнего утра щеке и подбородку, как он делал это обычно, когда хотел скрыть от кого-нибудь свое волнение.

«Что же они не дают?» — через минуту спохватившись, снова проговорил он и опять направился в коридор, к дежурной.

— Может быть, перезаказать по срочному? — спросила дежурная, видя беспокойство подполковника и чувствуя, что, должно быть, что-то очень важное волнует его.

— Да, пожалуйста, — ответил Богатенков и присел на стоявший тут же в коридоре стул.

XIII

Между Шурой и Егором было решено после того, как они вечером побывали у Даши и увидели ее ослабевшей, расстроенной и совершенно растерявшейся от горя, что Егор поедет сопровождать ее до Белодворья. Когда Шура сказала об этом Даше, та в ответ написала на бумажке: «Я вам очень благодарна. И Емельян будет благодарен. Расходы мы берем на себя. Пожалуйста, не возражайте». Пока Шура с Егором читали эту записку, Даша достала деньги на билет и протянула их Егору, глядя на него своими красивыми и печальными теперь глазами. Всю нижнюю часть лица, как всегда, она прикрывала концом накинутого на плечи темного шарфа, и между этим темным шарфом и гладко причесанными назад волосами были видны лоб и глаза, молчаливо говорившие Егору: «Берите, чего же вы?»

— Что вы, — возразила Шура, смущаясь и оглядываясь на Егора. — Вам же самим…

«Пожалуйста», — просили глаза Даши.

— Вы не волнуйтесь, — сказал Егор, беря из рук Даши деньги и кладя их на стол. — У нас пока есть, а потом посмотрим. Потом, — добавил он. — А утром я заеду за вами.

«Конечно, заезжайте, я буду готова и буду ждать вас», — выразили глаза Даши.

В одиннадцатом часу, простившись, Шура и Егор вышли от Даши и направились домой.

Как ни казалось Шуре, что она весь день думала о горе, какое постигло семью Богатенковых, как ни велико было испытываемое ею беспокойство и желание помочь им (хотя бы уж этим: пойти к Даше, проведать и утешить ее), когда она вместе с Егором выходила от Даши, она чувствовала, что все ее прежние переживания были лишь тенью той жалости, какая охватывала ее теперь. Ей казалось, что она и Егор оставили Дашу успокоенной, что письмо Прасковьи Григорьевны, переданное ей, произвело на нее нужное, утешающее действие, хотя на самом деле Даша только сильнее разволновалась, прочтя его и вспомнив о милой белой Сонюшке, и лишь держалась и не выказывала это свое волнение. Шуре казалось, что Даша, теперь именно успокоенная, разбирает постель и ложится спать, тогда как в эту самую минуту Даша, подойдя к столу и взяв трубку, слушала по телефону брата, глаза ее наполнялись слезами, и она уже не прикрывала нижнюю часть своего лица, потому что брат то и дело спрашивал: «Ты слышишь меня, Даша?» — и ей нужно было отвечать ему, и она отвечала, выдавливая из себя сквозь слезы негромкие, похожие на мычание звуки: «Уу-уу».