Изменить стиль страницы

Лаврушин допрашивал женщину, и Егор, ожидая, когда тот освободится, сидел в коридоре на стуле и просматривал газеты. Он увидел, как женщина вышла из кабинета, и обратил внимание, что она была молода, красива; он невольно смотрел на ее ноги, пока она шла по коридору, затем встал и вошел к Лаврушину. Он застал следователя прокуратуры в самом веселом расположении духа. Лаврушин был явно чем-то возбужден («Может быть, удачным ведением очередного дела?» — подумал Егор, потому что не раз сам испытывал такое), и это было особенно заметно по обычно бледным, но теперь закрасневшим залысинам.

— Что, нить нащупал? — спросил Егор, взглянув на покрасневшие лаврушинские залысины и невольно поддаваясь тому веселому тону, тому настрою, какой выказывал всем своим видом Лаврушин.

— Какую там нить, — возразил Лаврушин, глядя на Егора большими и как будто удивленными глазами.

«Какую нить, о чем речь, я рад нашей встрече», — должен был выразить весь его вид, в то время как в душе Лаврушина происходило совершенно другое. Он продолжал еще думать о молодой женщине, которая только что вышла из его кабинета. Она привлекалась как свидетельница по одному незначительному делу, и хотя все, что можно было, Лаврушин узнал от нее еще во время первой встречи, но снова пригласил ее, потому что ему было приятно смотреть на нее, и чувствовать, как она волнуется при каждом новом вопросе, и следить за тем, как меняется ее лицо; он весь был под впечатлением этой встречи и прикидывал, когда сможет пригласить еще, но Егор своим появлением нарушил этот приятный ход мыслей.

— Какую там нить, — повторил Лаврушин. — Я рад тебя видеть, присаживайся, я думал, ты уже совсем забыл обо мне. Ты, говорят, уезжал с женой?

— Ты уже все знаешь?

— Не делом одним, не пищею бумажной живем. Мир всегда полон слухов. Лишь маленькое напряжение — и кладовые твоей памяти уже трещат от информации, — находясь все еще под тем приятным настроением, сказал Лаврушин. — А в общем, что говорить, я рад тебя видеть. И она красива? Кто она? Я ее не знаю?

— Думаю, нет.

— Ну, познакомишь.

— Разумеется.

— Да, Егор, вот и кончилась твоя холостяцкая жизнь. Счастливчик. А я… Но у меня, между прочим, есть кое-какая новость. Не ломай голову, не догадаешься. Последние дни торчу я в этом жалком кабинетишке. Можешь поздравить, я уже почти утвержденный прокурор. В Первомайском районе место освободилось, и, я думаю, надеюсь, шеф все устроит. Вот что, дорогой мой, значит иметь хорошего шефа. Ты этого никогда не учитывал и не учитываешь, а напрасно. У тебя тоже была возможность, но ты… Как это ты там назвал? Хлюст! Да, да, хлюст, а ведь я знакомил тебя, помнишь?

— Ты это серьезно?

— А что? Правда, тут есть маленький нюансик: у Игоря Матвеевича не сын, а дочь, Маринка. Ничего, недурна.

— Женишься?

— Там посмотрим.

— Каким же ты стал циником. Ты извини, что я зашел, я пойду. Желаю тебе успехов на прокурорском месте.

— Другой оценки я от тебя и не ожидал. Впрочем, — улыбаясь своею снисходительною и многозначительной улыбкой и жестом останавливая Егора, сказал Лаврушин, — это не предмет спора. Зависть отстающего, еще древние философы отмечали, — болезнь и лечению почти не поддается. Ты помнишь наш последний разговор? О норме и отклонениях? Ты не хотел тогда слушать, ну что ж, дело твое, но теперь ты можешь спокойно прочитать обо всем этом в газете.

— Статью написал?

— Зачем писать? Я продиктовал ее корреспонденту, и все. Интервью.

— Уже прокурорское? А не преждевременно?

— Зависть отстающего… плохая болезнь. А вот у того старика, за которого ты заступался, хотел заступиться, — поправился Лаврушин, — между прочим, золото нашли.

— Знаю.

— Нашли дважды. Проверили чердак и обнаружили еще золотые кольца и серьги. Конфисковали.

— Ну и что?

— А у вдовы брат, мужичок, из деревни прикатил. Вот здесь, на этом стуле сидел. Сгорбленный, жалкий, а иск предъявить на не свое и к тому же награбленное золото ума хватило.

— Ты к чему это?

— А к тому…

«Все они»?..

— Эх, Егор, Егор, ну давай руку, пожму. Все же ты был неплохим парнем. Был! — подчеркнуто добавил он.

Выйдя из прокуратуры и очутившись на улице, Егор долго еще ощущал в ладони холодную руку Лаврушина. Он достал носовой платок и, чувствуя, что еще никогда не испытывал такой брезгливости к Лаврушину, как теперь, принялся вытирать ладонь.

XI

Егор хотел пойти в отделение, потом решил идти домой, потом, подумав, сел в автобус и уехал за город, на каменную гряду.

Он шел по дорожке, поднимаясь вверх, и с удивлением замечал, что, хотя прошло уже почти три года с тех пор, как он в последний раз был здесь (он приходил сюда с бутербродами и учебниками, когда готовился к очередной сессии в университете), ничто не изменилось и выглядело так же, как тогда: камни, трава, уступы. «Черт возьми, как я раньше не вспомнил, — думал он, — что есть на земле это место, где так свежо, тихо, где даже просто вид камней, зелени и неба располагает к спокойствию, где можно в тишине оглянуться на все прожитое и увидеть свою жизнь сразу всю, так же, как этот город внизу, со всеми его улицами, переулками, и площадями, и дымкой над крышами, — думал он, в то время как, остановившись и обернувшись, смотрел на лежавший будто в котловине город. — Надо привезти сюда Шуру, да, надо прийти с ней сюда, не откладывая, в первое же воскресенье!»

Он был доволен, что, выйдя от Лаврушина, направился не домой, а сюда; он давно уже чувствовал необходимость разобраться в своих мыслях и переживаниях, потому что, хотя с той ночи, как он участвовал в поимке убийцы Андрейчикова (тогда все в жизни было для него ясно и определенно), прошло всего несколько месяцев, но события так закрутили Егора, как будто он прожил целое десятилетие. Подымаясь на гряду, он как бы отрывал от себя прежний шлейф мыслей и переживаний, и в сознании его уже рождалась подготовленная всем ходом минувших событий новая и ясная мысль. «Мы ищем, мучаемся, но что мы ищем, когда есть простая, выработанная годами мудрость жизни», — думал он.

Он думал о матери. Перед глазами его стояла пожилая женщина с добрым, умным и спокойным лицом; лицо это до каждой морщинки было знакомо ему, и знаком был платок, и знакома была прическа, когда платок скатывался на плечи и обнажал седую голову, — только она, казалось Егору, его мать, умела так просто, так строго и в то же время женственно-красиво собирать и закалывать на затылке волосы; все-все с детских лет было привычно и знакомо Егору в матери, но вместе с тем теперь; видя ее лицо перед собой и вглядываясь в это лицо, он открывал для себя новые и как бы не замечавшиеся им прежде черты. То, над чем он бился, определяя свое отношение к жизни, к людям, к работе: от жестокости, какую нагнетал в себе, видя лишь в ней единственную возможность покончить с преступностью, от обобщений, напоминавших лаврушинское «все они», хотя Егор всегда был уверен, что его «все они» — это совсем не то, что лаврушинское, до осознания ответственности за каждое разбираемое дело, за каждую человеческую жизнь (он мог бы теперь сказать о себе так же, как говорил о Богатенкове и Теплове: «Ну вот, и я перешагнул через психологический барьер», — через который, как ему прежде казалось, нельзя и не должно было перешагивать следователю милиции), — это, над чем он мучился и к чему пришел после многих дум и переживаний, как-то само собою, естественно и просто жило в матери. Она следила за могилой жены Богатенкова и переписывалась с подполковником, следила за другими могилами и переписывалась со многими людьми, и эта совсем не своя, а, казалось бы, чужая и должная обременять забота была, в сущности, частью ее жизни, такой же обыденной и необходимой, как и дела по дому, обход путей, воспитание сына, его, Егора. Он видел теперь это в спокойном и ясном лице матери; и старый Фотич, красивший оградки на кладбище, и дядя Митрий, управлявший дрезиной, и все на разъезде, о ком вспоминал и думал сейчас Егор, представлялись ему, как мать, — знавшими главную суть жизни. «Мы мечемся, когда надо просто присмотреться к нашей жизни и взять из нее то, что давно открыто и есть в ней. А если искать, то лишь такое, что еще неизвестно и что действительно может принести людям счастье», — говорил он себе, шагая вверх по дорожке.