Изменить стиль страницы

Горбушин плотно сжал губы. Он смотрел на далекую землю и как бы не видел ее: «Равнодушна! И совершенно спокойна сейчас… Так зачем я все это говорю?..» В растерянности и ощущая боль в душе, он сказал неожиданно для себя просительно:

— Тогда хоть оправдаться перед вами… можно?!

— А зачем?

— Я не знаю… Я ничего сейчас не знаю! Это вам хорошо в вашем спокойном всезнании… Как ни пытался попять, чем вы отличаетесь от других девушек, так и не разобрался толком… Впрочем, извините, Рип!

Нет, Горбушин ошибался, девушка не была спокойна, как представлялось ему и как хотелось того ей самой. Она намеренно говорила коротко и холодно, чтобы Горбушин скорей отстал — так будет лучше для них обоих.

— И кого же вы имеете в виду, говоря о других девушках? Рудену?

— На нее вы совсем не похожи!

— Вот как! А когда вы пришли к такому выводу?

— Не иронизируйте, Рип. Лучше пойдемте.

— А если я еще не отдохнула?..  — Покраснев, она повысила голос.  — Сами предложили высокий уровень — и отступаете… Вы что, всегда так? Скажете одно, через минуту — другое?..

Мучительно помолчав, Горбушин взял себя в руки и проговорил спокойнее:

— Помните, возвращаясь со мной со станции, вы говорили, что не принадлежите к тем девицам, которые мечтают о солнечных парнях, а замуж выскакивают за кого придется.

— Помню, говорила… Да, идеальных людей нет, но есть хорошие, от которых девушки не бегут в слезах за тысячи километров, как убежала от вас Рудена. Но ладно… Не думайте, что мне приятно сейчас это говорить! Вы предлагали откровенность… Так и давайте… Я вам нравлюсь?

— Не надо так…  — поморщился он.  — Тогда совсем не надо!

Рип сказала мягче:

— Нет, надо… до конца прояснить наши отношения.

Горбушин бросил камешек на ветки кизила, росшего чуть пониже того места, на котором они сидели. Ветки были белесые, вроде бы осыпанные мукой,  — это шелушилась на них кора.

— Не надо…  — помедлив, повторил он.  — Вы слишком легко говорите сейчас. А мне день ото дня все труднее не видеть вас.

— Нет уж, пожалуйста, ответьте на вопросы… Сколько раз вы признавались в любви?

— Один раз.

— Рудене?

— Нет.

— Значит, еще ошибка?

— Там не было ошибки… И не надо об этом.

Рип склонила голову к коленям, обняла их и долго молча смотрела в сторону. Когда она заметила, не подняв головы, что он снова нарушает уговор, Горбушину показалось, будто она волнуется… Так резко вдруг стал заметен в ее речи акцент.

— Я не отказываюсь ответить, но в таком тоне говорить о ней я не могу. Ее уже нет.

— Она умерла?

— Да.

— Ваша жена?

— Невеста.

— Вы любили ее?

— Да.

Горбушин подумал: чего это она допрашивает его? Какое нелепое объяснение... По-другому он представлял его себе…

— Вас любит Рудена,  — тихо сказала Рип.

— К сожалению…

— А зачем вы дали ей повод вас полюбить?

— Наверное, я виноват…  — Произнеся это, Горбушин подумал, что откровенность у них зашла далеко. Выходит — не судьба! И тем лучше, пожалуй… И он встал.  — Пойдемте?

— Да, конечно,  — заспешила Рип.  — Надо идти… Бабушка просила нас не опоздать к праздничному обеду.

69

С тяжелым чувством проснулся ночью Горбушин в этом старом доме и прислушался. Было тихо. Объяснение с Рип снова и снова прокручивалось в памяти. Он понял, что больше не уснет. Перед глазами стояли горы, сияющая солнечная долина. И объяснение от этого казалось особенно горьким.

Незаметно для себя он все-таки уснул, и тяжелый сон обрушился на него: он лежал в гробу, две девушки с насурмленными глазами склонялись над ним и улыбались, и тихо звенели, поблескивая, подвески в их ушах.

Проснувшись, он спросил себя, не в этой ли комнате жили сестры? Не их ли тени витали над ним?.. Горбушин взял с подоконника часы, папиросы и спички и тихо направился к двери. Едва он оказался на террасе, туда же вышел и Шакир. Они закурили.

А небо уже подкрашивали первые утренние лучи, собственно, еще дети-лучики, развернувшиеся небольшим красно-золотистым веером на плотном темно-синем, глубоком темно-синем небе, щедро усыпанном крупными ясными звездами.

— Ты смотри,  — тихо, восхищенно засмеялся Шакир,  — каждая с кулак, и все будто подпрыгивают… А что над Ленинградом увидишь в ноябре? Крохотные звездочки, затерявшиеся в бесконечной белесой мути…

Горбушин и Шакир спустились в садик, продолжая смотреть на зарю, на звезды. Друзья стояли рядом с газоном, не слыша, однако, дыхания цветов — все заглушал тяжелый, душный запах глины… Шакира даже стало в конце концов слегка поташнивать от него; наверное, поэтому он машинально перевел взгляд с неба на высоченные стены дувала, будто в объятиях держащие старый дом, и думал о том, что веками сосед от соседа должен был отгораживаться подобными устрашающими стенами.

Горбушин же продолжал смотреть вверх, но как-то уже машинально, опять весь во власти случившегося накануне. Какой он получил урок! Ведь он не верил раньше в равнодушие Рип, считая его игрой умной девушки, не допускал мысли, что такой человек, как он, по-настоящему полюбивший, имеющий серьезные намерения, может получить отказ, да еще такой решительный, сокрушающий. Это был конец не только его любви, это был конец чему-то большему — его всегда радостному ощущению бытия.

Он все рассказал Шакиру, горько заключив:

— Это не девушка, знаешь, а какой-то древовидный можжевельник…

— Древовидный можжевельник?

— Такое дерево есть, арча называется, крепче железа…

— Да,  — согласился Шакир, кивнув,  — случай не тот… А может быть, выправим?

— Нет…  — глухо проговорил Горбушин.

Заря разгоралась все больше. Лучики превратились в огненно-золотые столбы, далеко бросающие свет в темное бесконечное небо.

Внезапно Шакир и Горбушин вздрогнули: где-то близко, совсем рядом, раздался печальный голос:

— Ал-ла!.. Ал-ла!.. Ал-ла!.. Бисмилохи ррахмону рахим… Ал-ла!.. Бисмилохи ррахмону рахим… Бисмилохи ррахмону рахим…

Шакир понял, что слышит муэдзина, когда-то кричавшего с минарета, созывавшего правоверных к намазу — утренней молитве на рассвете,  — и от изумления раскрыл рот… Свою догадку он шепнул Никите, оба осторожно пошли на голос, певуче звучавший слева от них, и, едва миновали террасу, увидели: па соседнем дувале стоял на коленях человек, молитвенно сложивший руки перед грудью ладонями вместе, он кланялся заре, что-то бормотал. Его темный силуэт на фоне проясняющегося неба напомнил собой сидящего орла.

Они долго слушали мелодию молитвы, не понимая ее слов, но по заунывному тону догадываясь, что это звучала сама тоска, сама рабская покорность судьбе. Горбушин, боясь спугнуть молящегося, шепотом спросил Шакира, не знает ли он, что означают первые слова намаза: «Бисмилохи ррахмону рахим»?

— Знаю! Мать меня учила. Это по-арабски… А в переводе на русский выбирай любое из трех понятий: боже милосердный, боже праведный, боже всемогущий… Свистнуть? Я сейчас заложу четыре пальца в рот и как дам…

— Заткнись!..

Они слушали.

Утром за чаем Шакир рассказал об этом муэдзине и не удержался от желания воспроизвести его голос. Шакир поднялся из-за стола, сложив руки для молитвы, опустился на пол и запел, кивая головой, поднимая и опуская сложенные руки. Только рев ишака, а не молитву услышали все в его голосе и засмеялись.

Папаша Гулян пояснил:

— Это мой сосед-фанатик. Я иногда часы проверяю по его пению. Вставать, знаете, приходилось рано, нельзя опоздать на первый автобус, так лежу и жду, когда он заведет свою музыку. Несчастный человек… Ну а теперь я близко работаю, он молится, а я думаю: на здоровье, я еще поваляюсь!

— Фанатик-одиночка… Значит, мало осталось в Пскенте верующих?  — поинтересовался Горбушин.

— Совсем мало, и главным образом это старые люди.

— Ну и пусть они молятся, они никому не мешают,  — примирительно сказала бабушка.

70

После завтрака Рип повела Горбушина и Шакира на этот хваленый большой праздничный базар, о котором говорила у Нурзалиевых. Горбушин испытывал неловкость, она угнетала его, но это не мешало ему часто поглядывать на Рип, чтобы попытаться прочесть на лице ее настроение. Каждая улыбка девушки его радовала и одновременно доставляла ему боль.