— Мы пупик ищем, — объяснил Никита. — А ну-ка, где он?
Парнишка увертывался и издавал странные звуки, не похожие на смех.
— Ему же щекотно! — крикнула она и выхватила сына из сильных рук Никиты.
Она видела, что Никита счастлив и рад даже этому подобию смеха.
Теперь Сережу выпускали во двор и он играл с Володей Волобуевым, своим одногодком и соседом. Мальчики резко отличались один от другого, как будто природа специально устроила так, чтобы подчеркнуть особенность Сережи. Володька был нормальным, обычным парнем, щекастым, крупным, горластым, он постоянно кричал и смеялся. А Сережа выглядел младше его. Он не кричал и не смеялся, и казалось, что играет только один Володька. Издали бывало странно слышать: чего это он кричит и заливается один? Те игрушки, которые выносил Сережа, всегда доставались Володьке. Сережа стоял в сторонке, закинув руки за спину, а чаще приседал, наблюдая за действиями товарища, или же делал то, что предлагал Володька.
— Сергунька, — спрашивала бабушка, время от времени появлявшаяся па крылечке, — чо не играешь-то?
Чо приседаешь, как курица на яйце?
— Он пихается, — не жаловался, а просто объяснял Сережа.
— Уж такой взрослый, уж такой разумный, — говорила Марья Денисовна соседям. — Не знаю, чо и думать, чо и выйдет из его.
— Стало быть, ученый, — заключил старик Волобуев. — Вон Михаиле Ломоносов. Слыхала, поди?
— Не, знаю. не знаю. Только сурьезный, будто и не ребенок вовсе. Ну как есть взрослый.
Мальчик рано научился говорить, схватывая все на лету, правильно произносил слова, не коверкая и не путая их.
Играть он любил один. Начал с того, что пытался поймать солнечного зайчика. А позже строил из кубиков понятные лишь ему строения или чертил разноцветными карандашами по газете. Притаится в уголке, как мышка, и его не слышно.
— Чо ты все вприсядку, чо вприсядку? Вот курица-то, — говорила бабушка, в душе удивляясь тихости и послушности ребенка.
Несколько раз мать замечала на мордашке его странное выражение, будто бы он прислушивается к чему-то.
Однажды она спросила:
— Сереженька, что ты там слушаешь?
— Себя.
Вечером она рассказала Никите про странный ответ сына.
— Ну и что? Разве плохо? Он же у нас особенный.
Иногда Никита говорил сыну:
— Ежели обижают, сдачи дай.
Мальчик смотрел на него недоуменно и молчал.
— Он же слабее Володьки, — сказала Вера Михайловна. — Он же понимает это.
— Ничего, даст раз-другой, тот бояться будет.
А Володька все чаще убегал к старшим ребятишкам, объясняя свой уход такими словами:
— Да ну, с ним неинтересно, он квелый.
Вскоре поселок привык к обособленности Прозоровского Сережки.
— И впрямь умный, — сделали вывод в деревне, — Не ревет, не смеется, только сидит и чо-то ладит.
Мать все чаще замечала то поразившее ее в первый раз выражение на лице сына. Он и в самом деле будто прислушивался к себе.
— Ну и что же ты услышал, Сереженька?
— Стук, — ответил мальчик. — Во мне стучит кто-то.
— Ох ты, солнышко мое! На-ка вот тебе карандаши новые. А еще я пластилину достала. Лепи зверьков, людей…
— Нет, я космонавтов буду.
Иногда своими неожиданными ответами сын приводил мать в восторг.
— Сереженька, кого же это ты нарисовал?
— Деда Волобуя.
— А чего ж у него голова красная? Он же лысый.
— А у меня же нет лысого карандаша.
— Сереженька, почему ты говоришь «чо»? Я же тебя учила, надо говорить «что».
— Ну я же не тебе говорю, а бабуле.
Ответы четырехлетнего Сережи Прозорова дошли и до Медвежьего. Приезжали учителя посмотреть на необыкновенного мальчика.
— А что, как сбудется? — сказал Никита. — Я об этом еще когда загадывал. Вон Леха свидетель.
Вера Михайловна обнимала мужа и думала: «Теперь у меня два ребенка, — младший, пожалуй, где-то и понаходчивее».
Среди тех, кто заглядывал в Прозоровский дом, была и Софья Романовна Донская, учительница химии В педагогическом коллективе школы Софья Романовна и Вера Михайловна были как бы антиподами, разными полюсами. Если Веру Михайловну все любили, считали РОДНЫМ человеком, то Софью Романовну не любили сторонились, считали не то что чужой, но посторонней как бы инородным телом в коллективе.
Впрочем, об этом постаралась сама Софья Романовна. Едва появившись в школе, она сказала: «Я не люблю учительствовать. Можете меня презирать. Я человек откровенный. Да, не люблю. Но не у всех и всё с любовью. Разве в армию все идут с охотой? Так вот и я.
Раз уж так случилось, буду нести службу».
И действительно, придраться к Софье Романовне было нельзя, все свои обязанности она выполняла точно. Но не больше. Как будто и в самом деле несла службу.
«Закон самосохранения, — говорила она. — Хоть расшибись, здоровья мне не прибавят, зарплаты тоже». Ее бы, наверное, многие осуждали, не будь она такой откровенной, не признавайся сама в своих недостатках. А таким образом она выбивала козыри из рук тех, кто хотел обрушиться на нее. Ну как осуждать человека, если он сам заявляет о своих пороках? Даже преступнику снижают меру наказания за чистосердечное признание. К Софье Романовне относились так, как относятся к человеку с физическим недостатком, — без возмущения, без резкого осуждения. Просто уже заранее знали, что Софью Романовну напрасно просить о том, что не входит в ее обязанности, — что сверх ее положенных по программе часов. Правда, работала Софья Романовна четко. Ученики ее предмет знали. Побаивались ее иронии. Но. если к Вере Михайловне обращались с просьбой помочь, зная, что она не откажет, то к Софье Романовне и не обращались, и не тратили времени на лишние уговоры. Даже директор и тот обрывал сам себя на педсовете: «Ах, да… у вас же „закон самосохранения“… Тогда поручим экскурсию в воскресный день Вере Михайловне». Теперь Вера Михайловна опять работала столько, сколько нужно. Сын не требовал постоянной опеки, и она могла отдать долг товарищам за то добро, какое, делали они ей, подменяя ее в течение первых лет, пока подрастал сынишка.
Между прочим, и по поводу детей между Софьей Романовной и Верой Михайловной возник спор и продолжался в течение всех этих лет. Еще тогда, когда Вера Михайловна только хотела иметь ребенка и делала все для того, чтобы он появился, Софья Романовна категорически заявила:
— Бабья глупость. Добровольная рабыня на весь век. Лучшие соки ему. А он… Знаю я этих детей. Вов у моей сестрицы трое.
— Но ведь так бы и вас не было, — возражала Вера Михайловна.
— Но я есть, — невозмутимо заявляла Софья Романовна, — потому что я существую.
Учителя, конечно же, приняли сторону Веры Михайловны. Но это не смутило Софью Романовну. Она твердо держалась своего.
— Не собьете. Нет, нет, — повышала она голос. — Я дважды из-за этого семью разрушала. Первый муж очень хотел иметь ребенка. Ему, видите ли, это нравилось… Они свяжут вас по рукам и ногам, асами свободны. Им легко… Да что вы возмущаетесь?! Я говорю, а другие делают. Вы просто отстали. Сейчас все цивилизованное человечество стремится иметь как можно меньше детей. Вся Европа и Америка…
— А посредине Донская, — не выдержала Вера Михайловна.
— Я на вас не обижаюсь, — произнесла Софья Романовна после паузы. — В вас тоже говорит закон самосохранения… Но это другой закон. Пройдет время, и вы увидите, во что вы превратитесь. Куда денутся ваше обаяние, задор, свежесть…
Но произошло как будто обратное, совсем не то, что предрекала Софья Романовна. Вера Михайловна после рождения ребенка не завяла, не захирела, а расцвела, расправилась, помолодела. Увидев ее, озаренную материнским счастьем, Софья Романовна удивилась, задумалась, а затем произнесла как можно спокойнее: «Ну что же. Это доказывает только одно: из каждого правила есть исключение». Она проговорила это так, как будто спор между ними продолжался. Вере Михайловне показались ее слова жалкими и вся она — под своей напускной свободой и безмятежностью — несчастной. Вера Михайловна и всегда-то хотела людям счастья, а сейчас это желание усилилось, и она от души посоветовала Софье Романовне: