Изменить стиль страницы

Этим квартирным неустройством Люба поделилась с Ниной Яковлевной, старой институтской сослуживицей, расположенной к ней и та откровенно призналась ей, что если бы снова ей думать, иметь ли детей, она, наверное, не решилась бы. Хотел покойный муж. И теперь она осталась одна с 75-летней больной матерью на руках с 140 рублями зарплаты.

— Кой-какие вещички, оставшиеся от мужа, распродала, — сказала она, — надо же было свадьбы справлять сыну и дочери, поддержать их, и сели теперь на одну эту зарплату. Так было и так будет, — заключила она.

XI

Антон по возвращении с проводов тещи застал дома у камина уже какую-то прерадостную картину, которую хотелось чуть потрогать, погладить после всего. К Любе приехала красиво-чувственная темноволосая армянка Кэти, ее однолетка, верная давняя-предавняя подруга. Понятная, единствення. Та, с которой было усладой разговаривать свободно обо всем. Понимающе. Без утайки.

Поздоровались радостно. Подруги продолжали разговор, только что начатый за чаем. Антон не вмешивался покамест, схватился за столом за ручку, чтобы все интересное записать. Люба была возбужденной от этой встречи, говорила:

— Я говорю тебе: какая ты армянка — не знаешь апельсинового варенья! Меня армяне на работе научили варить.

— Да? — отпивала Кэти чай из чашки.

— Ну-у! Это не сложное варево, а вот сложно засыпать это все перед варкой.

— Я, знаешь, похудела на четыре килограмма. Я взвесилась вчера.

— Живешь, наверное, на пище Святого Антония. Я тебя знаю… Столько лет тебя знаю, что не могу понять: как ты попадаешь туда, в Бехтеревку?

— У меня, Любочка, начинаются галлюцинации. Шизофрения чистая. У меня к тому же поменялся участковый врач, и вот он — новый — стал засаживать меня. Когда меня забирали в последний раз в больницу, я стала реветь, и мне санитары ведро воды вылили на голову. Так один санитар дал мне по шее, что у меня искры из глаз посыпались.

— В палате много вас?

— Двадцать человек.

— Двадцать!?

— Да, и кровать к кровати. И утром надо мыть, ползать.

— Ужасно! Понимаю.

— Был у отца «Рыцарь» Миклашевского — ценность музейная, просили в музей продать…

— Да-да, видела. Вот такой.

— Так я дала ему по шее, он покатился по полу, но не разбился; теперь отец куда-то прячет этого рыцаря — от меня подальше. Я хотела отца спицей проткнуть — проткнула картину — тоже музейная ценность. Да спица была толстая, дыра в полотне образовалась пятимиллиметровая.

— Почему, Кэти, тебя сажают раз за разом?

— Ни по чему, Любочка. Говорю: шизофрения. Параноик. Все! Приезжают вдруг два санитала по два метра ростом. Хватают. Берут под две руки и увозят в кутузку, что говорится. Параноик — это мания преследования. Я паспорт свой сожгла — теперь новый мне не дают. В прежнем районе меня не трогали, не забирали в больницу, а в этом — Выборгском — после переезда сюда — плохо: не сочувствуют врачи мои мне.

— Ну, сочувствую, голубушка, тебе. Ты как-то говорила, что была у тебя пара теток талантливых?

— Одна сестра отца в трехлетнем возрасте болела минингитом, и вот результат: в свои шестьдесят лет она играла в куклы! Представляешь! А так все мои тетки были здоровые и прекрасно рисовали.

— А мать твоя?

— Мать за собой уже не следит — одевается кое-как.

— Да еще бабка есть? Жива?

— Да, бабке девяносто пять лет.

— О-ля-ля!

— На лице ее ничего не висит. В своем уме. Бабка испортила мне отношения с молодым человеком. Говорит мне: кто-то звонил — я не открыла ему дверь: еще ограбит! Любочка, я хочу напиться.

— А как ты домой доедешь? Проводить тебя?

— Как сюда приехала. Я доехала до Колокольной. Уснула в трамвае. Я спать стала плохо. И вот заснула таким приятным освежающим сном. Я себя там плохо стала чувствовать, а мне, оказывается, давали лекарство такое, как для слабоумных.

— Ну, Кэти, выпила — и поешь, поешь еще.

— Нет, голубушка, когда я начинаю много есть, я хуже себя чувствую. Когда дохожу до пятидесяти килограмм, тогда чувствую себя отлично. А в больнице — знаешь, что делают: если не можешь есть эту гадость, то связывают тебя и насильно вливают в рот эту гадость.

— Ой! — Люба поморщилась. — А ты уверена, что врачи правильно ставят диагноз?

— Ну, знаешь, при шизофрении наиболее верно ставят диагноз.

— А ты известную американскую книгу об этом читала?

— А-а «Разум против безумия»? Читала, читала. Да там, на Западе, они, больные, уже сами знают, какие лекарства и когда следует принимать. Притом сидят дома. А в этих наших больницах только время тратишь впустую и создаешь работу для воинственных санитаров.

— Да, не везет тебе, девочка, в этом новом Выборгском районе. Но молюсь за тебя. Ничего, дай бог, пройдет…

— А мне ваш район понравился — сейчас прошлась по нему.

— Ой, не смеши меня. Мне, Кэти, интересно что: вот ты драгоценности выбрасываешь — ты понимаешь, что делаешь глупости?

— Нет, не понимаю тогда, когда это делаю. Просто все браслеты, амулеты и прочее завязала в целофановый пакет и спустила в мусоропровод. А часы забыла присоединить туда. Иду и говорю всем своим: «Сейчас и это спущу!» Ну родители услыхали — бегом во двор. А тачки с мусором уже увозят. Так им еще повезло: в первом же бачке нашли все мной выброшенное! Рабочие говорят отцу: «Давай, батя, пятнадцать рублей на выпивку».

— Он отдал?

— Конечно! На радостях… Что не сделаешь… С беспутным дитем…

— Ты свои побрякушки-то золотые отдай отцу. Мало ли что. Деньги всегда нужны тебе будут. Теперь скажи мне: а как твой Нерсес влюбленный?

— Он пьянчужкой стал. Закоренелым.

— Такой красивый мальчик.

— Нет. Некрасивым стал. Растолстел.

— У твоего отца большие связи?

— Никаких связей нет.

— Растранжирил уже все?

— Мне неведомы его дела. Не влезаю в них. Своих забот хватает. Ты знаешь, я была в Бехтеревском институте, в дневном стационаре.

— А на ночь домой уходишь?

— Да. Там было так интересно. Там был с нами один занятный артист — он играл в телевизионном фильме. Каком — не помню названия…

— А нельзя тебе снова попасть в тот стационар? Если ты говоришь, что там тебе понравилось быть.

— В нашем районе теперь открыли нечто подобное, — говорила Кэти. — Находишься в таком заведении до пяти вечера, а в пять часов уходишь домой. Любо-дорого. Это лучшее — сидишь не взаперти. И дают лекарства, наблюдают врачи, санитарки.

— Вижу: волосы у тебя хорошие, — отметила Люба.

— Ну, когда попадаю в больницу, — они начинают лезть. А в больнице я и к холоду уже привыкла — не боюсь. Рубашка ситцевая. Платьицо фланелевое. Ничего! Когда там последний раз лежала, там был сад — при больнице этой; нас, больных, выпускали погулять в нем. Так папаша мой прозвал это вольером.

Обе подруги при этом засмеялись.

— Говорит: это что? Вольер номер такой-то?! Так сидела одна страдалица невинная — соседи квартирные побили-поколотили и — вот тебе! — посадили сюда ее. И сидела тут полгода. «Ну, и сидите, — говорят, — тише будет нам».

— Да, жестокая судьба, людьми ведомая.

— Я была в других больничных отделениях, где выводили нас погулять и даже водили на концерты, на танцы, а тут, в Выборгской, не водят никуда, мы не гуляем.

— Почему же, Кэти? Месяцами сидела взаперти — и не выходить на улицу?!

— Потому что заведующая идиотка, психопатка. Больная больше, чем мы.

— Ты зубы-то когда будешь вставлять?

— В поликлиниках мне все зубы испортили. Просверлили здоровый красивый передний зуб — оказалсся здоровым: ошиблись. Ну, запломбировали его — теперь четыре года уже болит.

— Золотые коронки — это ничего. Сделай совершенно искусственный зуб. Он и другие будут беленькие, а прикрепляться будут на золоте. Привыкнешь… Будет одна коронка и еще одна. А те даже не видны будут — мостик сделаешь… Проваливается ведь все. И помоложе будешь выглядеть.

Я все-таки не могу понять, почему тебя так держат долго?