Изменить стиль страницы

…Не спится и печнику Ивану Мячеву. Вот вошла мысль в голову еще о летошнем непутевом домере и все. Хоть колом ты ее из башки. Ну прилипла, чертяка, ну вошла в душу. Уж он и так повернется на печи, и так. Покряхтит, одеялом с головой накроется — оно только душно: «Еще задохнешься ночью — забудешь дышать-то, и готов…» — думается ему. Подымется Мячев, посидит, поправит подушку, глянет с печи в окошко — а там мороз, а там снег синий-синий лежит — почти вровень с подоконником. И опять ложится, глаза силком зажмурит — сна дожидается. А оно, чтоб его, опять в голову про летошный нескладный домер. Это надо — все молочко в срок сдал, литр в литр. Можно сказать, одним из первых, да чего там один, да самый первый и сдал. И на тебе, на первой же жеребьевке по домерам — пожалуйста вам, Иван Иванович Мячев — Пинькино провалье. Тьфу ты… Это самое что ни на есть худое место на всю округу. Мужики покатились со смеху. А Мячеву не до смеха было — корову чем кормить? А? Вот то-то и оно. Он просил, стращал, бегал по начальству — а чего бегать, когда поделили все честь по чести. Могла и другому кому та земля достаться. Так же бы мотался — хлопотал человек. Обидно только, что за сдачей молока следил Мячев, уж как следил — не раз и не два жене своей Василисе кулак к самому носу подносил да тряс губами, бледнел весь — до того волновался за это дело. Все хотелось ему получше сенца взять. Думалось, раз первым сдаст — первым и получит что получше. Ан, вишь, как дело обернулось. Счас бы к свояку в Капустичи да взять бы сенца в должок, дак на тебе холода эти. И откуда их только на наши головы накатило… Э-э-э-эх…

Дело к ночи, а не погас свет у Федора Селезнева, горит и у Якименко, мается, видать, не спит и Маруська-кладовщица…

И Матвей Пилюгин не гасит свет — ну, к тому уж привыкли.

…Ходит по избе Павел Иванович Сомов. Насиделся за день за столом, намял руки в кулаках, аж концы пальцев занемели. Не спится бывшему председателю — слышит его чуткое ухо, как постанывает в коровниках скотина — его, Сомова, на помощь зовет. Куда ж тут уснуть председателю: постоит-постоит посеред комнаты, поиграет тяжелыми желваками, передернет широкими плечами, кинет руки за спину — и снова айда из угла в угол. Мечется огромная тень по стенам — мучается вместе с ним…

Мается, не сидится ему на месте, и дед Жигула. Поглядывает на посапывающую под боком бабку Хрестю. Думается ему, что други его без него сейчас в доме у Лизы Трохимпалыча собрались опять и перемалывают самые что ни на есть последние новости. Со вчерашнего дня — сколько их набежало, поди. А он сидит дома как привязанный — в полной неизвестности, в неведении, рядом со своей Хрестей. А как можно такое утерпеть — ему, деду Жигуле, интересанту до всяких новостей!

Отодвигается помаленечку дед от своей старухи — осторожненько, чтобы, не дай бог, не пробудить чуткий сон жены. Вот и ноги в подштанниках свесил, было пытался встать, пойти штаны шукать…

— А ну счас же на место, — услышал вдруг за спиной…

Со стоном выдохнул дед Жигула и нехотя, медленно, с прикряхтыванием — будто поясник болью какой перехватило, стал укладываться рядом с бабкой Хрестей.

— Чего раскряхтелся, чего? Спи, а не то я те…

И снова тихо в хате у Жигулиных, только доносится с улицы гуд перемерзших, перетянутых морозом, проводов:

— У-у-у…

Бабка Хрестя отвернулась лицом к стене — затихла.

Дед Жигула глядит в потолок немигающими глазами, ждет подходящего момента.

…Стелются на ночь девчата-телятницы в коровнике. Комнатка Агрепины мала, тепло.

— Ой, девочки, — шелестит самая молодая, только с осени и пошла на работу сразу после школы, — как мне нравится все. Как в кино. Это ж получается — будто мы на передовой, оборону держим. Ведь все на нас сейчас, ведь на нас же, Агрепин, а?

— Да замолчишь ты или нет, пустомеля, — обрывает ее строгая Агрепина, — ложись спать, героиня. Видали?

— А что, нет?

Агрепина подходит к ней, накрывает половчее фуфайкой:

— Спи, спи, угомонись. Завтра будет трудный день, силенки-то подкопи — пригодится…

— Девочки, а девочки, — не унимается Варька. — как мне все это нравится…

И тут же засыпает крепким детским, внезапно подступившим сном.

Агрепина стоит рядом, смотрит на Варькино конопатое лицо:

— Видал чего придумала — передовую, тоже мне вояка… Пошли, девчат, пусть спит, намаяли мы ее…

11

А за окнами стоит мороз, уставился неподвижными бельмами — вглядывается в ненавистное ему избяное тепло, загнал мятущихся людей за крепкие стены, окружил их снегами да холодом — куражится. Но не сдаются конопляновцы. Не пускают его, лютого, за порог, держат у затворенных дверей да под проконопаченными пенькой окнами.

Глядят осоловевшие от подступившего первого сна внуки на своих дедов. И удивляются, как это огонь не берет их руки, когда они просовывают их в печи далеко-далеко, в самое пламя, чтобы бросить в грубку соломы. Замирает сердце, когда взглянешь в окно. Лучше глядеть в огонь. И будто из самого огня слышатся слова, складывается история:

«…Давно, очень давно… не тогда, когда поляки ходили на Рыльск, не тогда, когда и татары брали в полон жен и детей из земли русской, но, может быть, это было в то время, когда еще вятичи жили по тогдашним илистым берегам Сейма… Живет с дальних времен предание или сказка о тогдашнем Рыльске и тогдашнем чёрте.

Известно, какая была жизнь в лесах дремучих и в дебрях непроходимых, которыми наполнена была матушка Русь: деревья росли веками, не рубились ни на сахарные заводы, ни на железные дороги, ни на газ какой, а говорю — росли.

И так-то в этих лесах водились волки и кабаны, а последних было такое множество, что даже и в герб города Рыльска попалась кабанья голова. Жили, говорю, таким образом люди в лесах и промышляли звериной охотой, а по реке Сейму рыбу разную ловили и так и кормились.

Был себе один мужичок, звали его… Ну, хоть Иваном Жигалкой. Этот Иван Жигалка поближе других жил к Сейму и каждую ночь выезжал на реку с острогой. Раз он поехал на челноке. Гребет себе веслом да гребет; вдруг челнок останавливается и как раз насупротив большого кургана, который из воды выходил, как гора какая, и на котором проживал черт.

Удивился Жигалка, что, как-де это? Малый он здоровый и сильный, а лодку с места не может веслами сдвинуть. Что бы это такое значило? Метался Иван в разные стороны — ничего не может сделать. «Хоть бы черт пособил мне…» — сказал и оглянулся назад, а челнок его тянет кто-то такой косматый, с головы пена течет, глаза у него как угли горят, а когти — не человечьи. Жигалка не струсил, однако ж, а приподнял весло и хотел огреть косматого. Но тот захохотал, как леший, и сказал человеческим голосом: «Полно, Иван, не на такого напал. Я похитрее тебя — не поддамся».

И вдруг нырнул, как утка какая, в воду. Иван принялся снова грести, проклиная нечистую силу, но из воды раздался голос: «Не уйдешь от меня, я похитрее тебя и говорю тебе ясно, что если будешь здесь разъезжать около моего кургана и мутить мне воду, то дорого поплатишься». — «Да кто ты такой, окаянный? — спросил Иван, — уж не черт ли, в самом деле?» — «Может, он и есть, — высунувшись из воды, произнес косматый. — Еще раз повторяю тебе, не езди по этому месту, а то мутишь мою воду и не даешь мне и ночью покою-отдыха, каково мне водиться с твоими земляками. Минуты не проходит, чтобы кто из них не помянул меня, а уж известно, кто меня помянет — я и при нем, и к его услугам. Черту, брат, менее всего отдыха, а тут еще и ночью приехал меня беспокоить…».

Мужик едва мог опомниться, хотел было перекреститься, да в это время еще порядочно не умел и крестик положить, да и рука его сделалась как каменная. Струхнул-таки и поворотил челнок. Поставив по обыкновению сети, он вышел на берег и никому не рассказывал о своем свидании с самим чертом.

На другую ночь поехал Жигалка, чтобы вынуть сети и выбрать рыбу, но не тут-то было: все перервано, перепутано. Что тут делать, видно, шутки косматого. «Постой, — говорит Иван, — пойду пожалуюсь Лыцарю-пустыннику, он силу имеет и над нечистыми. Недавно из пяти баб сто чертей выгнал, по десяти в каждой оставил. Он мне поможет…».