Изменить стиль страницы

— А ведь нет проще дела! — сказал он им. — Да! У нас в коллективе еще таких не было, а вообще… да сколько угодно. И надо обламывать этаких бойких… — Все это говорил бесстрастно. — Нет ничего проще! Да, да, — продолжал он с тонкой улыбкой. — Из каких мест будет этот ваш, наш… этот созидатель?

Ему подсказали.

— Ну, вот и прекрасно! — заулыбался главный и сделался им всем как-то ближе, многим показалось, что это чуть ли не отец родной давал им, заблудшим детям, мудрые советы. — Вот и пусть, этот самый наш, ваш… разумеется, под видом строительства чего-нибудь, да все равно чего — тут сами придумаете — представит в самые короткие сроки план радикального переустройства своих мест, пусть снесет амбары, всякие там кузни, конюшни и прочее и воздвигнет новенькое что-нибудь… Неважно что, но конструктивное! Что-нибудь в духе Корбюзье! Кто будет против нового в наше время? Пусть попробует!.. Вы обретете, наконец, покой, а он… Впрочем, довольно о нем… — Тут он вздернул руку, на запястье которой, словно жаба, прилепились огромные часы; заглянул в них, как бы сверяя свои решения с всеобщим течением времени. — Нас ждут другие дела!

Все с облегчением вздохнули.

10

А он не мог жить без работы. Хоть что-то, а должен был делать.

В том же городе, за рельсовым блескучим путем, полоснувшим, как бритва, по его живым связям со всем, миром, нашел он себе работенку.

Вкалывая и тут до седьмого пота (по-другому не умел), он словно убивал в себе расходившиеся, как назло, воспоминания о людях, с которых когда-то брал пример и которые теперь мешали ему, мучили. Желая поскорее переиначить себя, он налегал на работу. Потом, застилавшим глаза, отгораживался он от видений прошлого.

А люди смотрели на него, работающего неистово и отрешенно, и не могли понять, что делает этот человек, для чего так настойчиво трудится над тем, что и делать-то не надо.

А он работал себе во спасение, потому что не давали ему покоя хотя и заметно потускневшие, но все равно памятные образы пахнувших свежим тесом плотников, чумазого белозубого кузнеца, конюха с посоленной корочкой ноздреватого хлеба в руке, великомученицы Ольги, неистового дяди Васи-страстотерпца.

Когда они — плотник, кузнец, конюх да плешивый дядя Вася — особенно близко подходили к нему, он с остервенением хватал очередную порцию груза, взваливал себе на плечи и шел, ничего не видя перед собой, думая лишь об одном: «Прочь, прочь, кузнец и ты, плотник, и ты, конюх, и ты, тетка Ольга, и вы, дядя Вася… Уйдите с дороги, не мешайте мне, не мучайте меня. Зачем вы не оставляете меня? Не хочу больше вас, не желаю, так и знайте. Вы сломали мне жизнь… Если бы не вы, я был бы как все, и все было бы у меня как у людей…»

Он закусывал до крови запекшиеся губы, сжимал до боли кулаки, скрипел сильными зубами, стараясь заглушить в себе неотвязные воспоминания, составлявшие когда-то его жизнь, а теперь ненавистные и противные.

…А с другого конца стальных долгих рельсов долетали до его притупленного сознания знакомые с детства матерные крепкие слова, произнесенные охрипшими пропитыми голосами, едкие прибаутки, готовые на всякий случай:

«Работа дураков любит».

«Ты смотри, а он не курит и не пьет, он здоровеньким помрет…»

«Вань, а Вань, может, пособить, а?»

…Да только не до них было — мучили его по-прежнему, не отступались те воспоминания, не покидали, и он уже почти верил, что работа, только она спасет, и трудился — как будто освобождался, наступая на память, растаптывая, вминая ее глубже в землю.

И чем тяжелее была его ноша, тем дальше уходила память, превращая его самого в комок из сплошных мышц, загоняя как будто в давно уготовленную кем-то форму: широкая в послушном изгибе спина, свисающие вдоль крепкого тела, удлиняющиеся от физической работы руки, крепкие, наподобие столбов, ноги, всегда удерживающие тело в рабочем положении.

11

…А однажды в тех местах на землю опустился невиданный туман — густой, словно молоко свежеприготовленного цементного раствора. И сделалось пронзительно тихо, и обострился слух так, что можно было слышать, как течет по жилам неторопливая кровь.

Он ощутил прикосновение двух осторожных рук, взявших его под локти и подсказавших направление движения. Послушно последовал за ними — предчувствие подсказало ему, что этих рук бояться не надо.

И вот он уже шагает вовсю, почти бежит, вот под ногами невидимые для глаза остались рельсы, в свое время полоснувшие по прежней его жизни, отсекшие ее от него. «Может, вернуться, пока не поздно?» — объявилось в его ожившем сознании, но тут же пропало, словно выпало из него и закатилось за злополучные рельсы — в старую жизнь.

Он двигался в том спасительном тумане, направляемый добрыми руками, и никак не мог вспомнить: откуда они так хорошо знакомы ему? На ходу он мучительно напрягал измученную память — откуда, откуда он знает их, те пальцы? Когда они вот так же, как сейчас, сжимали его локоть, когда?

Несколько раз он оборачивался и тогда видел того самого человека с огромными, словно жаба, часами на запястье — даже отсюда было видно множество стрелок на них. Человек сердился, размахивал руками, глаза его горели недобрым огнем и в густеющем тумане казались парой волчьих затравленных глаз. Человек что-то кричал, размахивал руками, притопывал на месте, но при всем при этом не мог выйти из тумана.

Приглядевшись, можно было рассмотреть тянувшиеся за ним людские руки, с какой-то отчаянной цепкостью удерживающие человека за все, что ни попадало в них, — штанины, пиджак, волосы… Похоже было, что им не хотелось оставаться у него за спиной, больше того, что они по его вине оказались там и теперь предъявляли ему какой-то свой счет. Человек бежал от них, но они настигали его, и становилось ясно, что им никогда больше не выбраться из непонятно откуда взявшегося тумана.

Он еще раз обернулся — торчавшие в разные стороны, хватавшие загустевший воздух руки замуровывало в себя молоко тумана, заливаясь в зиявшие пригоршни, развернутые щербатые рты, кричащие глотки.

А осторожные руки вели его совсем в другую сторону — где с каждым шагом легче дышалось, и по теплу, обдавшему лицо, угадывалось — где-то совсем рядом солнце… «Когда, где я уже ощущал эти руки, откуда знаю прикосновение этих пальцев?» — все пытался вспомнить он, а когда вдруг ощутил знакомый запах свежепиленных тесин, когда через несколько шагов в нос ударил знакомый дух конюшни, когда ясно услышал с одного боку —

Как у нас под окном зацветала сирень…

— а с другого:

Сербияночка, молодка, ты напой меня водой,
Я на серенькой лошадочке приехал за тобой…

— он понял, чьи то были руки и кто возвернул его домой. И еще ясно почувствовал он в ту минуту, что эти руки никогда больше не отпустят его от себя, от родного порога, и услышал голос дяди Васи: «Целей будешь!»

…А со стороны солнца раздавалось, заполняя собой, казалось, весь белый свет:

Сербиянка, сербиянка, сербиянка, се-ни-на…

Страстотерпцы

1

Осень 1923 года запаздывала: только к самым крайним, отчаявшимся уже срокам приволоклись неторопливые обложные дожди, остудили перекаленные, сильно задержавшиеся теплые дни. На обильных завесях застаревшей паутины повисла и задрожала тяжелыми каплями нескончаемая до самых снегов сырость. Небо, будто с испугу, прижалось к земле, и испокон веку говоренное «между небом и землей» потеряло в ту пору всякий смысл. Вечера враз загустели, и чуть не после обеда сразу делалась непролазная темень, в которой ближние живые голоса вязли, как в тине, пугали людей, не пуская их дальше порога. И лишь на крайность какую выходили они по двое, по трое, проваливаясь в кромешную тьму. Туманы пришли невиданные — тычь в них пальцем, облизывай, пробуй на вкус — молоко. Сквозь такой туман, равно как через ту клятую-переклятую темень, человеку пройти — рискнуть. Хоть и трудны дороги, непролазны, хоть и расплылась знаменитая белогорская грязь вперемешку с глиной, отрезала морем разливным от всего белого свету, только новости находят себе пути, добираются в забытый богом угол — в попритихшую в топкой тишине да тумане деревню со светлым имечком — Березники. Это сейчас по туманам, темени да грязи ее не видно — будто схоронилась в тех потемках. А бывало, как развиднеется по ясному утру, глядеть на нее — одно удовольствие. С какого боку ни зайди — залюбуешься. Со стороны Деевского сада через обильные яблоки, как через стеклышки чудные, увидишь Березники: белыми хатками на бугре, с почерневшими от веку застрехами, будто стая черногусов собралась, стали и стоят, не шелохнутся, пораженные красотой, изумленные, глазами-окнами глядят кругом, удивляются. Зайдешь со стороны речки, что под бугром подковкой выгнулась и будто обняла деревню, с нежностью к ней притулилась, ластится хорошо.