Изменить стиль страницы

Конечно, может быть, ему и хотелось поведать людям всю правду, но он не был уверен, что его станут слушать, и потому молчал: пусть остается все как было, вернее, как не было.

А пока каждый делал свое дело: Вербин командовал, врач наставлял.

6

…А когда два Федора, Холопов и Зов, двинулись по бранному полю, затихшему вдруг — то оборвалась битва с последним человеческим криком — искать великого князя, почудилось Вербину: то Признание и Слава были в облике простых воинов.

Вербин замер, вытирая рукой взмокший лоб, облизывая пересохшие губы. Так и хотелось отсюда, со своего места, снизу крикнуть им — дескать, вот он там, лежит целехонький, да не там, а вот там…

Он даже и крикнул было вырвавшееся из него «та-а-а», да вовремя спохватился, успел оглянуться и напоролся на хорошо знакомый ему по сегодняшнему дню холодный, даже ледяной взгляд одного из той самой толпы, которая уже выказала за сегодняшнее утро ему свои знаки внимания. Вовремя занывшая спина и привкус крови на разбитых губах напомнили ему об этих событиях.

Но он в себя, вовнутрь, зажав рот рукой, кричал все-таки, указывая, куда им следует идти, чтобы — уж он-то, Вербин, знал цену промедления, — чтобы они поскорее, тут дорога каждая минута, да что минута, каждое мгновение — шли туда, куда следует, и не тратили понапрасну драгоценное время, которое в таком ничтожном количестве отпущено каждому из нас, смертных.

…А когда те нашли пораненного князя, когда возопили в один голос: «Тута, тута княже наш… нашелся…», — Вербин не удержался, закричал вместе с ними — уж это-то можно было ему, так он решил про себя.

Закусив до боли палец, как мальчишка, слушал Вербин раздававшиеся со сцены вечные слова, произнесенные над раненым князем у срубленной березы:

«Радуйся, иже наш древний Ярославе, новый победителю, подобный храбростию Александру царю, врагом победителю, истинны по вере Христове страдателю, нечестивому царю победа и срам, а тебе честь и слава!» И ответ слабеющего князя:

«Что ми поведаете? Скажите мне истину».

И добрый, не способный скрыть радость голос Владимира Андреевича: «О великий государь наш, по православии поборник и по Христове вере ревнитель и храбрый воин небесного царя, по милости божии и по пречистой его богоматери, и сугубыми молитвами сродник наших Бориса и Глеба, и молением русского святителя Петра, митрополита, и его способника и нашего вооружителя, игумена Сергия, и всех святых молитвами врази наши побеждени, а мы спасохомся».

7

Гудит праздничная Москва.

Кто зачем здесь: поглазеть, отведать старых русских лакомств, их специально напекли, настряпали, насолили, навялили, намочили к такому дню, кто — на народ поглядеть, на представление, на ряженых, разыгрывающих сцены из давнишней жизни, кто — на прибранную Москву поглядеть, сколько портретов героев по всем улицам, сколько указателей всяких — тут, дескать, проезжал великий князь (хошь и ты иди той княжеской дорогой), тут Пересвет с Ослябей останавливались по дороге из Старо-Симоновского монастыря в Загорск к преподобному Сергию — пожалуйста — иди и ты, тут — князь Тверской после долгих колебаний в столицу съезжал «допомогти» Дмитрию Ивановичу, тут — народное ополчение двинулось в путь на Лопасню — иди пройдись и ты по тому пути. И переплетаются события давно минувших дней с только что пережитыми, и кажется, нет уже между ними ушедшего Времени, потому что в больших делах есть много общего, по времени почти не изменяющегося. И не зря чудится Вербину, что сегодняшнее касается и его, что среди имен героев кличут и его, Вербина.

Лечат те слова, исцеляют, возвращают к жизни (и правы были врачи — помогает), потому что и про него в них, про его судьбу, его подвиг, открытие. И Вербин расправляет плечи, выпрямляется, чувствует, как крепче стоит на земле: не один он пострадал во имя отечества, не одного его пытались оклеветать, опорочить, расправиться с ним, выходило, что у него с великим князем путь один — за отечество, за справедливость, за истину.

Вербин стоял перед подмостками, высоко задрав голову, повторяя, как ребенок, каждое слово, произнесенное со сцены, завороженно уставился на разыгрывавших представление актеров.

…И вот он вместе с Андреем Ослябей в схимнических одеждах, отбрасывает полы схимы встречный ветер, упал на глаза край куколя, перетянул тугой поясок рясу, впился в тело — больно.

Они идут рядом — чернец схимник, известный всему миру, и доктор, только сделавший первое свое открытие, но уже в силу этого оказавшийся по праву рядом, потому что и тот и другой сумел сделать для Времени, для Вечности что-то свое, единственное. Вербин отстал.

…Сентябрь тем годом выдался теплый, яркий, разноцветный. Погода сухая, безветренная, ясная. На сторожевой башне Симоновского монастыря стоит Вербин с надвинутым низко на глаза куколем. С высоты взмывшей над монастырской стеной башни ему хорошо видно заречье и там Москва с златоглавыми куполами церквей. Проплывающие мирные облака словно останавливаются на время, чтобы разглядеть белокаменный Кремль да разномастный посад, прилепившийся к его высоким стенам — и айда дальше. Взгляд Вербина скользит дальше по водной унявшейся к полудню глади, отражению в ней прибрежных раскидистых ив, густой непролазной уремы, дальше по гребешку каменной извитой стены и падает на привычные монастырские дела — боронуют отродившую землю, ложится она, укладывается поудобнее до следующего летушка, до другого урожая, может быть, еще большего, чем нынешний летошний. Спокойный труд навевает мирные раздумные мысли:

«Как говорил мне Ослябя, от мира сего мы уже были. Там уже жили, да ничего не видели. В самом деле — только будучи не от мира сего и увидишь все его просчеты. Слившись же с ним, их не увидишь, не разглядишь…»

Вербин глядит на мирно работающих людей в монастырском дворе, на движущихся по пахоте тяжелых лошадей, следом за которыми тянутся деревянные выцветшие бороны с туго перевязанными лыком зубцами.

— Нннннно, пошла, нно, идешь, — слышится со двора.

Лошади идут с разных концов поля, за каждой — человек с вожжами в руках.

Он переводит взор в сторону заречья, Москвы. Отсюда видны наполненные народом улицы пестрого посада, виден народ и у белых стен Кремля. В сознании возникает желание соотнести, взвесить тех и этих, кто там, за стенами монастыря, и кто здесь, в их пределах. Тех, в городе, несравненно больше. Они кажутся живой движущейся рекой, потоком, переливающимся из улицы в улицу, с площади на площадь…

«Как же их много. Да мыслимо ли оно вообще, дело этих не от мира сего, выполнимо ли? Не несбыточная ли то мечта, сказка? Вся эта живая река движется своим проторенным течением, и каждый человек в нем капля, частица от мира сего — попробуй убеди ее не плыть дальше совсем, пойти вспять, остановиться…».

Смотрит Вербин на живые людские потоки, несущиеся по уличным берегам, и глубже задумывается о своем, сокровенном.

Мирно боронят землю монастырские работные люди, их движения неторопливы, сосредоточенны, редки разговоры, каждый занят своим делом. Занялся, задымил костер, потянуло терпким запахом дыма. Осень расцветила землю, сделала ее пестрой, нарядной — отражение земное в загустевшей воде стояло пламенеющим разноцветьем, радовало глаз.

«…Все кругом может цвести, распускаться, вызревать, крупнеть на глазах, наливаться соками, радовать или печалить глаз. Но как увидеть цветение человеческого духа, его созревание, драгоценные его плоды? Кто же это увидит — никому не дано. Однако кто-то должен заботиться и об этой ниве жизни — своевременно вспахивать ее, ухаживать за ней, вовремя собрать плоды, чтобы дать возможность в другой раз вызреть новым, может быть, еще более совершенным. Кто-то же должен вести в мире и это невидимое взору хозяйство. Кто-то же должен. Оставь без присмотра душу человека, совесть его — что станет с ним, с людьми? Бездуховность страшна, когда она воцаряется в большинстве из людей, еще более страшна умерщвленная совесть… Тогда-то и начинает бушевать, как огни пожарищ, как языки всепоглощающего и разгорающегося все более и более пламени распродажа духа, подмена его настоящего, живого, чуткого ненастоящим, мертвым. И становится тогда человек будто деревянным — все у него внутри по отношению к другим людям мертво, хотя он и живой еще — ходит, двигается, есть у него руки, ноги. Самого его отучили заботиться о своей душе, а чужих он уже и не слышит. Как жить дальше такому, что из этого выйдет для него самого, для нас всех, когда таких все больше и больше становится? Все свирепее и ожесточеннее становится мир. Все чаще расправляется с теми, кто пришел открыть ему глаза на самого себя, увидеть его духовное убожество, он не хочет слушать их, а уж тем более меняться, перестраиваться, переиначиваться. Похоже, мир захотел лучше погибнуть таким, какой он есть, чем что-то изменить в себе — вот до чего дошло дело. Мир устыдился, он почувствовал, как низко пал, как ничтожны законы, по которым он жил до сих пор, и как жалки его духовные накопления рядом с нагромождениями золота — он пожелал, чтобы ему не напоминали больше об этом. Никто — ни живые, ни мертвые. Он расправился с первым, вставшим на его пути, и думал, что на этом все и кончится, что можно будет жить и дальше, как жил до сих пор. Но он ошибся. Нас, живущих иначе — не накопительством, а совершенствованием духа, становится с каждым днем все больше и больше. Что бы мы могли сделать, если бы были от мира сего — разве видели бы мы его, какой он есть на самом деле, разве, не отделавшись от него, сумели бы рассмотреть все его пороки? Как все в миру этом, так мы уже жили. И со всем свыклись, ко всему пригляделись, притерпелись, приладились. Хватит! Поживем теперь по-другому — не от мира сего — с заботой о нем самом, настоящей, животворящей, созидающей, преобразующей. Пусть мир наш станет лучше!».