Изменить стиль страницы

— Куды тебя понесло? — крикнул ей вслед дед Хархаль. — Там глыбко и корчи под берегом. Да и вода холоднющая еще.

Но Дорька в ответ даже не оглянулась.

— Хороша девка, рви мою голову! — вздохнул старик. — Самого что ни на есть наипервейшего сорту.

А Казбек невольно взглянул на отпечатки босых ног, оставленные Дорькой на влажном песке, и, круто повернувшись, зашагал в противоположную от нее сторону. Скрывшись за барбарисовым кустом, он быстро разделся и, не раздумывая шагнул с берега в мутную речную струю. От холода у него зашлось в груди дыхание, но он усилием воли заставил себя погрузиться в воду по самые плечи. Ради этой сероглазой казачки он погрузился бы даже в кипящую смолу.

Вскоре они снова сошлись у мельницы и уселись на траву под белолисткой. Солнце уже коснулось своим раскаленным боком верхушек деревьев, и, глядя на него, брало удивление, почему до сих пор не вспыхнули ветки. На той стороне, под горою легкой кисеей потянулся вслед за Тереком туман. Такие же легкие дымки повисли в синем, с зеленоватым отливом небе над чеченским аулом. Большое облако не то дыма, не то пыли вздымалось и сбоку от него. Казбек пригляделся: это пылило, возвращаясь с пастбища, стадо. Где–то сзади, в кустах щелкнул соловей раз–другой — словно пробуя голос. В тальнике на берегу ему отозвалась иволга. Жалобно, словно со следами в голосе. И воздух такой прозрачный и такой пахучий, что вот так бы и сидел час, другой — всю жизнь, прижавшись, словно случайно плечом к горячему, влажному от купанья Дорькиному плечу и ощущал возле уха ее легкое дыхание.

— А помнишь, как ты загадал кукушке, сколько тебе жить осталось, а она кукукнула разок и замолкла? — тихо, чуть не шепотом спросила Дорька, поддаваясь очарованию майского вечера. — Я ж говорила тебе, что сбрехала тая кукушка, раз ты доси живой.

— Это я благодаря тебе живой, — отозвался Казбек.

— А при чем тут я?

— Как — при чем? А кто мне отдал половину своих годов? Вот я и живу вроде бы в долг, — рассмеялся Казбек.

— Эх, кабы б такое в самом деле! — вздохнула Дорька и зябко передернула плечами: не успела еще согреться после купания, — я б и деду Хархалю чуток годков уважила, пущай бы еще пожил маленько. Интересно, придумают когда–нибудь люди такое лекарство, чтобы жить вечно.

— Вечно не вечно, а продлить жизнь люди сумеют.

— Трофим говорит, что будут менять сердце у человека, как мотор на аэроплане. Вставят железное, заведут пружину…

— Ерунду говорит твой Трофим, — Казбек почувствовал, как у него снова обожгло в груди от ревнивого чувства.

— Почему это он мой? — насупилась Дорька и отодвинула свое плечо от плеча собеседника. — И вовсе он не мой. Кубыть, я с ним на аэроплане не летала, как некоторые… — она не выдержала серьезного тона, прыснула в кулак. Рассмеялся и Казбек, вспомнив, как втаскивали они с Трофимом аэроплан–корыто на камышовую крышу.

— Видно, отлетался теперь Трофим Кондратьич, — вздохнул он притворно.

— Почему отлетался?

— Потому что кулаком стал, на хуторе табунами обзавелся. Какие уж тут аэропланы…

— Ты говори, да не заговаривайся, — вспыхнула Дорька. — И в кулаки Трофима не зачисляй. Он ить не сам на хутор подался, понял?

— Ишь как ты его защищаешь, — раздул ноздри Казбек. — Раз отец стал кулаком, то и сын кулаком сделается. Одним словом, чуждый элемент.

— Это Трофим–то чуждый элемент? — вскочила Дорька на ноги. — Да ты соображаешь, что говоришь? Я надысь его в станице встретила, а он — мне: «Сбегу я, должно, Дорька, с дому». Эх ты! А еще дружком был, в гости к нему ездил… — и она направилась к пасущемуся неподалеку табуну. Казбек, понуря голову, побрел следом. На душе у него было скверно: оговорил близкого человека, почти предал…

Когда они, сдав табун на руки Недомерку, подошли к общежитию, возле него уже горел костер, и тетка Софья, пожилая казачка, необъятных размеров, исполняющая в коммуне обязанности поварихи, что–то помешивала в стоящем над ним котле длинной деревянной ложкой. Вокруг костра сидели коммунары: мужчины своим гуртом, женщины — своим, и в ожидании ужина вели разговоры о всякой всячине: о дороговизне ситца и мыла, о видах на урожай и низких ценах на хлеб.

Казбек присел на корточки между Денисом и коммунаром из Галюгая Герасимом Говорухиным, похожим лицом на чеченца, а характером на какого–нибудь рязанского увальня, прислушался к разговору.

— Чудно получается, братцы, — покрутил головой уроженец станицы Стодеревской Боярцев Осип, тщедушный казачок с мелкими изъеденными зубами и постоянной ухмылкой на изрытом морщинами лице. — Советская власть будто бы для всех должна быть навроде родной мамаки, а не получается на деле… Для одних она и впрям мать, а для других — мачеха.

— Ну чего ты плетешь, Осип? — поморщился Денис, пододвигая обгоревшие сучки под кипящий казан и щуря глаза от жаркого пламени. — С каких это пор она для тебя мачехой обернулась?

— А с таких, — привстал на колени Осип, — что для рабочих в городах она и восьмичасовой день и выходные там разные, отпуска и цены дай боже на товары, которые они выпущают, а для нашего брата–крестьянина ни выходных, ни цен подходящих на рожь да пшеницу — одно знай гни хрип от зари до зари ни за понюх табаку. Ну что, неправду гутарю, да? Сколько плотит государство за пуд ржи? Вот сколько… — Осип протянул к костру сложенную из худых пальцев фигу.

— Не надо было сдавать хлеб осенью, счас бы, весной, он по трешнице за пуд пошел, — заметил подошедший к костру Недомерок и, достав из костра уголек, прикурил цигарку.

— Спробуй не сдай, — вздохнул Герасим Говорухин, — ежли райхлебовцы с ножом к горлу…

— Рабочие в городах ишо сильно нуждаются, вот и приходится кое у кого силой брать, — заступился за райхлебовцев Денис.

— Ну да, рабочие нуждаются, а мы тут с жиру бесимся: пустой кондер жрем, квасом запиваем. Даже чихирю и того нет, — возразил Денису Недомерок, пыхнув в темнеющий над головой воздух табачным дымом.

— Многим сейчас не сладко. У нас хоть кондер, а в других местах люди с голоду пухнут. Тяжко приходится нашему государству.

— А почему у меня пупок должен болеть за государству? — ухмыльнулся Недомерок. — Пущай государства сама и болит.

— Так ить государство — это мы все, народ, стало быть… Империя.

— Не империя, а диктатура пролетариата, — поправил Дениса Недомерок. — А ежли по–научному, то государства — энто та же организма.

— Какая ишо организма?

— А такая… В ей, как и в любой мелкопитающейся животной, имеется голова — правительство, стало быть; руки–ноги — рабочие и прочие антиллигенты; глаза — всякие там живописцы и богомазы; уши — полиция–милиция; совесть — ну эти… которые стихи сочиняют и романы; нутре — крестьянство и так далей. Вот нам крестьянству и приходится всю жизнь с дерьмом дело иметь, чтоб голове, значит, и прочим органам вольготно жилось.

— А мы неш крестьяны? Мы же казаки, — возразил слушавший Недомерка с открытым ртом Осип.

— Какие мы казаки, ежли забыли, с какого конца на коня садиться, — зло ухмыльнулся Недомерок.

А Денис не выдержал и плюнул в костер: этот чертов Недомерок ковырнул в его душе и без того кровоточащую болячку: что правда то правда, сравняли казаков с иногородними, чоп им в дыхало. Тем не менее он сказал Недомерку с недоброй усмешкой на щетинистом лице:

— Ну же и стерва ты, Ефим. А еще в коммуну записался. Сдается мне, что ты не все досказал насчет государства.

— А чего я позабыл? — вздернул курносый нос Недомерок.

— Да насчет глистов.

— Каких еще глистов?

— А таких, што в нутре живут, готовыми соками питаются. Паразиты навроде тебя и Евлампия Ежова.

Недомерок даже на ноги вскочил.

— Ты что меня с Ежовым равняешь? — крикнул он, хватаясь за воображаемый кинжал.

Но вспыхнуть скандалу на этот раз было не суждено: из сгущающихся сумерек к костру подкатила тачанка, и с ее передка соскочил на землю Зыкин, среднего роста и таких же лет казак с прямым носом на худощавом лице и выпущенным из–под кубанки на высокий лоб черным волнистым чубом. Однако не появление собрата коммунара поразило сидящих вокруг костра, не волнистый чуб его и зычный голос, которым он поздоровался с ними, а поразила их его одежда. Вместо фронтовой гимнастерки на нем красовалась синяя гвардейская черкеска с никелированными винтовочными гильзами в газырях, а вместо солдатского ремня опоясывал его тонкую, как у девушки, талию кавказский ремешок с тройным набором и кинжалом посредине.