Изменить стиль страницы

Весело было в тот майский теплый вечер возле коммунарского общежития. Далеко окрест по терской пойме разносились старинные казачьи песнй и молодецкие выкрики, сопровождающие лихую «наурскую» под игру на гармонике Дорькиной подружки Веруньки Решетовой. Завтра в поле с граблями да тяпками, а сегодня — веселись, коль причина выпала. Утихомирились далеко за полночь, когда и сыч–то, устав от собственного уханья, задремал на своем осокоре, а красная от возмущения луна выглянула из–за терского взгорья и покачала круглой, как у поварихи, головой: «И чего расшумелись, полуночники?»

— Прости, Звезда, пора мне спать,
но жаль расстаться мне с тобою,

— несся ей навстречу слаженный хор мужских и женских голосов. Но вот и он умолкнул. Вслед за костром, который раз–другой вспыхнув прощальным пламенем, зачадил дотлевающими в темноте головешками, коммунары отправились в общежитие спать: мужчины на нижние нары, женщины и дети — на верхние.

Казбек тоже улегся на шуршащую солому, подложил руки под голову. Ему не хотелось спать. Перед глазами одна за другой проносились картины прошедшего дня. И на переднем плане этих картин была она, Дорька Невдашова.

— Глядите, бабы, чтоб сверху на нас не того… — попросил Осип Боярцев, пыхая в темноте цигаркой.

— А вы, казаки, поменьше… — донеслась сверху ответная просьба. Заливистый женский смех помешал Казбеку расслышать последние слова. «Дорька там с ними», — тепло подумал он, продолжая ощущать в груди чувство легкости и какой–то неземной радости.

За плетневой стеной заливались любовными трелями соловьи.

Глава вторая

Над аулом сияет месяц. Он, словно князь между вассалами, — так ослепительно его величие в сравнении с мерцающими вокруг звездами. С поистине барской снисходительностью смотрит этот небесный князь на плоские крыши чеченских жилищ и одинокого путника, бредущего по дороге между ними под ленивый перебрех аульских собак. Путник не торопится. Может быть, он не хочет злить быстрой ходьбой собак, а может быть, заслушался доносящейся из–за Терека песней?

С минарета мечети, торчащего посреди аула гигантским кукишем, послышался тягучий голос муэдзина, призывающий правоверных на вечерний намаз, но путник не поспешил вынуть из котомки молитвенный коврик, чтобы, опустившись на него коленями, воздать должное аллаху, а лишь свернул с главной дороги в боковую улочку. Вскоре он остановился перед саклей, мало чем отличавшейся от соседних таких же плоскокрыших мазанок, и постучал в покосившиеся от старости ворота.

— Кто это отрывает меня от ночной молитвы, да простит его аллах? — послышался во дворе сакли ворчливый мужской голос.

— Человек, поклонившийся камню Каабы в Мекке и возвращающийся из дальнего странствия на свою родину, — ответил путник. — Пусти, добрый мусульманин, переночевать в свою саклю бедного странника.

— Гм… — донеслось из–за ворот, и тотчас прошлепали по земле босые ноги. — Гостям мы всегда рады, хотя… тебе, хаджи, лучше бы постучаться к нашему мулле, он сегодня барана резал.

С этими словами хозяин сакли громыхнул железным засовом и распахнул калитку:

— Заходи, божий человек.

— Ва ассалам алейкум, — поздоровался хаджи, склоняя голову в чалме и проходя в калитку. — Много добра этому дому.

— Ва алейкум салам, — прижал к белой ночной рубахе черную пятерню хозяин. — И ты живи с добром.

Обменявшись приветствиями, мужчины вошли в саклю. Хозяин зажег керосиновую лампу, широким жестом пригласил гостя присесть на войлочный ковер, устилавший глиняный пол от входа до самых нар, а сам вышел вон, по всей видимости, похлопотать насчет угощения. Гость уселся на подушку, с наслаждением вытянул натруженные ходьбой ноги, откинулся спиной на такой же войлочный ковер, покрывающий стену сакли, смежил веки.

— Не прогневись, хаджи, за угощение, — вошел в комнату хозяин с маленьким столиком в руках, на котором стояла чем–то наполненная миска и лежал чурек. — Джидж–галныша нет в этом доме, есть только чурек с сывороткой.

— Может быть, у тебя найдется что–либо покрепче сыворотки? — насупил брови незнакомец, с трудом сдерживая улыбку при взгляде на хозяина сакли. У последнего от удивления округлился его единственный глаз, а бледно–лиловый шрам, пересекающий наискось заросшее не очень опрятной бородой лицо, стал еще заметнее.

— Чего… покрепче? — переспросил он, вникая в смысл сказанного этим святым человеком, совершившим хадж в Мекку.

— Ну… водки, скажем, или хотя бы чихиря на худой конец, — усмехнулся хаджи, делая ударение на последних словах, которые он произнес по–русски, ибо такое выражение отсутствует в чеченском языке.

— Водки? — ужаснулся хозяин, всверливаясь единственным глазом в замотанное чалмой до самых бровей лицо паломника.

— Ну да, водки, — подтвердил хаджи таким тоном, словно речь шла не о хмельном зелье, запрещенном пророком, а о безобидном айране или кумысе. — Клянусь попом, который меня едва не утопил в купели, ты, кажется, совсем не рад нашей встрече, Гапо.

— Воай! — одноглазый Гапо едва не выпустил из рук стол с угощением. — Пусть меня похоронят в одной могиле с черной свиньей, если это не ты, Микал, голубчик!

Он опустил столик на пол и прижал к сердцу вскочившего на ноги друга юности.

— Микал, ва Микал! — восклицал он радостно, прикладываясь поочередно левой и правой щекой к груди улыбающегося оборванца. Потом снова усадил его на подушку и, сдернув со стены кинжал, бросился к выходу.

— Куда ты? — крикнул Микал. Но Гапо только рукой махнул.

Потом они сидели за столиком, на котором вместо глиняной миски с сывороткой стояло деревянное блюдо с дымящейся бараниной и, наслаждаясь вкусной едой, говорили, говорили, говорили. Подумать только: сколько лет прошло со дня последней встречи!

— Как узнал, что живу здесь? — грызя баранью лопатку, спросил Гапо.

— Да полюбит тебя бог, кто же в Чечне не знает знаменитого абрека Гапо Мусаева? — засмеялся Микал, срезая подкинжальным ножичком ломтики мяса с кости. — В Бени–юрте старый Элмарза показал путь к тебе.

— А разве я абрек? Да я уже позабыл, с какого конца заряжается ружье, — усмехнулся Гапо и вздохнул.

— Разве за Тереком у казаков перевелись табуны или моздокские купцы не ездят по дорогам, а летают по воздуху? — прищурился Микал.

— Йе! Нельзя же председателю аульского совета грабить председателя сельского совета, — осклабился Гапо и вытер рукавом толстые губы. — И купцы нынче тоже советские, нельзя их трогать. Ведь ты же знаешь, я воевал за Советскую власть.

— Ну и как тебе живется при ней?

— Якши. Власть добрая: землю нам дала, грамоте народ учит. Только мне скучно почему–то. Целый день за столом сиди, уполномоченных встречай, помгол встречай, справки жителям выдавай, печать ставь. Скучно, — повторил Гапо и опять вздохнул. — Как хорошо в войну было. Цэ, цэ, как весело! Кто за кого — сам шайтан не разберет. Сегодня одна власть, завтра — другая. Сегодня тебя бьют, завтра — ты бьешь. Помнишь, под Аполлоновской, мы вам такую баню устроили — до сих пор вспоминать приятно.

— Зато под Прохладной мы вам наклали, как говорят русские, и в хвост, и в гриву, — не остался в долгу у собеседника Микал, доставая из кисета приятеля щепоть махорки.

— Клянусь своим единственным глазом, уж не твоего ли коня хвост я видел тогда в бою под Наурской? — спросил Гапо, тоже скручивая цигарку. — Или это был хвост криворотой лисы?

— Не оскорбляй памяти человека, которого уже нет в живых, — согнал с лица улыбку Микал.

— Разве Бичерахов пал в бою? Что–то я ни разу не видел его на передовой.

— Нет, его расстреляли в Баку по приговору трибунала.

— Когда?

— В 1920 году.

— Почему вместе с ним не расстреляли тебя?

— Я был в то время в другом месте.

— Куда теперь идешь? Как дальше жить будешь?

— Не знаю…