Изменить стиль страницы

Сбоку послышались всхлипывания. Трофим, скосив глаза, увидел, как его юная соседка размазывает по щекам слезы.

— Прошло три года, — раздался со сцены торжественно–печальный голос ведущего. — И вот однажды…

Что произошло однажды, предугадать зрителям не помогло бы даже самое смелое воображение. На сцене вдруг погас свет, и в кромешной тьме вначале послышался скрежет передвигаемой бутафории, затем глазам изумленной публики предстала выкатившаяся из–за кулис огромная, сделанная из бубна луна, которая, повиснув на дереве, осветила голубым призрачным светом могильный бугорок с крестом и стоящего перед ним на коленях все того же молодого нэпмана в клетчатой тройке и с плащом на руке. Протянув руки к кресту, он с невыразимым отчаянием принялся оплакивать лежащую под могильным холмом невесту, принесенную им в жертву буржуазным предрассудкам.

В этот кульминационный момент самобичевания героя драмы в зале вдруг взвизгнули, и Трофим почувствовал, как у него на голове сами собой поднялись волосы — из могилы–люка, весело скаля зубы, показался череп на позвонках, а за ним и весь скелет по тазовые кости. Медленно раскачиваясь, выходец с того света протянул с безмолвным упреком к виновнику своей гибели то, что когда–то было руками, и заклацал челюстями.

— Ай! — вскрикнула Трофимова соседка и, уцепившись обеими руками в его предплечье, тоже застучала зубами.

Этого жуткого зрелища не вынесла даже луна, она потухла, вновь погрузив сцену в потемки, что еще круче взвинтило нервы зрителям. Кое–где слышались рыдания и мужская ругань: «Чертов буржуй! Такую девку загубил, проклятый, самому б тебе завернуть башку назад хрюкалом!»

Что и говорить, сильные средства требовались для воздействия на чувства людей, с малолетства не избалованных жизнью.

Неизвестно, чем бы закончилась эта душераздирающая трагедия, сюжету которой мог бы позавидовать сам автор «Макбета», живи он в наши дни, если бы на сцене снова не вспыхнул свет и одетая в гимнастерку женщина с наганом на боку не крикнула в зал:

— Товарищи! Спектакль прерывается по причине нападения бандитов на хутор Веселый. Всем бойцам группы содействия ЧОН, захватив оружие, собраться во дворе у «Красной повозки».

Это было то самое скрипящее от старости ландо, запряженное парой лошадей, которое Трофим видел на площади в день злополучного для него юбилея станицы. Только лозунг на его сложённом в гармошку кожаном верхе был натянут другой. В небе сияла настоящая, не бутафорная луна и ее света было достаточно, чтобы прочитать начертанный на нем пламенный призыв: «Даешь бандитов!»

Вокруг повозки уже толпились комсомольцы, поспешно рассаживаясь кто где мог. Среди них Трофим увидел Нюрку, в руке у нее блестел револьвер.

— Глянь, — дернул Трофима за рукав Мишка. — Нюрка, должно, и вправду стрелять умеет. Тоже мне вояка…

Он подошел к новой знакомой, решительно протянул руку:

— Одолжи шпалер.

— Чего тебе? — не поняла Нюрка.

— Наган, говорю, дай. Вместо тебя на дело схожу, — пояснил Мишка.

— Ну вот еще выдумал… — Нюрка отвела руку с револьвером себе за спину.

— Не женское это дело с бандитами воевать, — продолжал наступать Мишка. — Вот и он тебе скажет, — указал на подбежавшего к повозке заведующего райдетбюро Беличенко.

— А? Что такое? — обернулся тот.

— Да вот прошу у нее пушку, а она не дает.

— А ты пользоваться этой пушкой можешь?

— Спрашивает… — скосоротился Мишка. — Я в Ленинском полку воевал в девятнадцатом. У меня маузер был, а не какая–то пукалка. Лично подарил командир полка товарищ Гарниер, понял?

— Отдай, — коротко бросил командир отделения своей подчиненной.

— А как же я? — заволновалась Нюрка, по–прежнему пряча револьвер за спиной.

— Останешься дома.

— Что?! Это почему же?

— Потому, что я не хочу, чтобы из тебя бандиты сделали твоего двойника из «Коварства», — рассмеялся Беличенко и потом снова строго: — Отдай револьвер — и никаких разговоров, нам ехать пора. Эй, Сашок! Бери вожжи, разворачивай тачанку!

— А маслята в нем есть? — привычно защелкал Мишка револьверным барабаном, проверяя, есть ли в нем патроны.

Тем временем к командиру отделения подошел еще один доброволец.

— Мне тоже дай чего–нибудь, — сказал он.

— Возьми обрез у Нинки Мутениной, — ответил Беличенко, вскакивая в скрипящую карету.

Спустя несколько минут, перегруженное вооруженными седоками ландо уже гремело колесами по булыжной мостовой бывшего Алексеевского проспекта, а ныне — Красной улицы.

Бандитов на хуторе чоновцы не застали, они ушли в буруны за полчаса до прибытия «Красной повозки», прихватив с собой годовалую телку со двора активиста и застрелив последнего на пороге его же собственного дома в назидание всем «советчикам». Посочувствовали родным убитого, поклялись отомстить за него, затем, порыскав под предводительством Дмыховской по степным дорогам в поисках следов ускакавшей банды, поздно ночью вернулись в Моздок без пленных, без трофеев и без жертв со своей стороны. Тем не менее возбужденные погоней юные бойцы–добровольцы всю обратную дорогу говорили о «ночной операции» и своих переживаниях в связи с нею и чувствовали себя если не героями, то во всяком случае бесстрашными парнями. Это приподнятое настроение не оставляло их и после того, как они, распрощавшись друг с другом на клубном дворе, разошлись по своим домам.

— Признайся, насчет маузера ты сбрехал давче? — спросил Трофим у своего друга, — что, дескать, лично от командира полка и прочее.

— Да нет, в самом деле, — ответил Мишка. — Перед строем сам Гарниер наградил за боевые заслуги (это когда в Червленой я у белых повозку с барахлом угнал). Правда… — Мишка нa мгновение замялся, — не маузером, а простым наганом, «Бульдог» называется, небольшой такой, тупорылый, но стрелял здорово, ей–богу, не брешу.

В городе стояла полночная тишина. Даже собаки угомонились и не отзывались на шаги запоздавших путников. Лишь со стороны железной дороги доносился изредка паровозный свисток.

Вот и детский дом. В нем давно все спят. Впрочем, не все. Один человек продолжал еще бодрствовать. Это был Чижик.

— Сами уехали, а меня не взяли, — встретил он упреком своих более взрослых, чем он, приятелей, когда те после тщетных попыток разбудить стуком в дверь вахтера дядю Федю, угрюмого, неразговорчивого человека лет пятидесяти, влезли в открытое товарищем окно дортуара.

— Тебе еще рано заниматься такими делами, — потрепал его за плечо Мишка. — А почему ты не спал?

— Что я, жлоб какой, — ответил Чижик. — Вы там с бандитами бой ведете, а я — дрыхнуть? Вот шамовки вам достал, ешьте, — вынул из–под подушки изрядный кусок колбасы и булку.

— Забоженный буду, ты Чижик, молодец! — обрадовался Мишка. — Где это ты взял?

— В кабинет к Алексашке завалился. Там у него какой–то дохлый очкарик сидел, водку с ним пил, колбасой да курятиной закусывал — я в замочную дырку видел. Гады: нас гнилой капустой кормят, а сами черную икру жрут ложками, вот те крест святой! — перекрестился Чижик. — Ладно, думаю себе, мы тоже не из сознательных. Пока они пьянствовали, я в коридоре поблизости ошивался, а как наш пошел провожать очкастого, тут уж извините подвиньтесь, мы тоже колбасы желаем. Да вы ешьте всю, мне не оставляйте, я уже наелся. А правда, она чесноком пахнет? — шептал Чижик, сияя в полутьме глазами от радости, что сумел доставить друзьям удовольствие на сон грядущий. — Завтра, Лампада сказала, поведет нас в «Палас» глядеть новую картину «Акулы Нью–Йорка».

— Акул у нас своих хватает, — отозвался так же шепотом Мишка, одновременно раздеваясь и жуя колбасу с булкой. — Моя бы воля, я всех этих нэпманов взял на шарапа.

* * *

Работа в столярной мастерской Трофиму нравилась. Вид свежеоструганных досок, запах смолы, жвыканье пил и шуршанье рубанков наполняли его привыкшую к хуторскому одиночеству душу каким–то новым чувством. Приятно было сознавать, что под твоими руками суковатый ясеневый горбыль превращается в гладкую блестящую стенку для шкафа или в оконную раму, которую вставят в чей–то жилой дом. Правда, от постоянного общения с пилой и рубанком на ладонях взбугрились мозоли, и кожа сделалась грубее, чем на подошве, но и это не омрачало радости труда, а наполняло гордостью за открытые в самом себе возможности. «Твои аэропланы, между прочим, тоже столяр делает из дерева», — сказал ему старший мастер, прознав о его мечте стать летчиком. О дереве Завалихин мог говорить часами. Проходя, например, мимо растущего на улице тополя, он не мог удержаться, чтоб не сообщить своим спутникам, сколько бы вышло из него досок, а из его наростов — филенок для дверей. И поэтому не случайно Трофим в ответ на предложение приехавшего однажды в детдом отца вернуться домой, сказал на завалихинский манер: «А знаешь, папаша, сколько табуреток вышло бы из белолистки, что стоит в Дорожкиных дубьях?» и наотрез отказался сесть в отцову тачанку.